Изменить стиль страницы

Бернар завыл протяжно и заунывно и побежал за большой повозкой.

В этот день деревня проснулась намного раньше обычного. Новобранцы, которым предстояло пройти семь льё пешком до Суасона, отправились в путь в три часа ночи, и, словно бы горе, вошедшее в каждый дом, захотело открыться здесь любому прохожему, двери оставались открытыми, в комнатах горели свечи и через открытые двери при свете свечей можно было увидеть то одинокую застывшую фигуру матери, молча вытирающей слезы, то группку обнявшихся родственников, чьи слезы слились и как бы стали общими.

Сама смерть постучалась во все эти двери, которые даже она не смогла бы обтянуть траурным крепом более мрачным и душераздирающим.

Вытянувшие жребии с большими номерами были вызваны наравне с другими; хотя признать парня непригодным к службе стало куда труднее, всегда предписывалось отбраковать тех, кого слишком малый рост или увечье делали полностью непригодными к армейской службе; следовательно, каждый отвергнутый поневоле вынуждал другого занять его место.

На рассвете, в семь утра, подъехали к Виллер-Котре; к десяти необходимо было добраться до Суасона; предстояло проехать еще шесть льё, так что нельзя было терять время.

Бастьен, чтобы подарить друзьям хотя бы еще несколько мгновений, остановился только на другом конце Виллер-Котре, уже на самой дороге в Суасон. Здесь пришлось прощаться.

То была первая разлука. Никогда с самого рождения Консьянс не покидал мать на целый день.

Кто знает, на сколько дней они теперь разлучались!

Пока не наступил день прощания, они жили надеждой, они берегли ее, нежили и лелеяли; эта надежда представлялась им реальностью, и вот в миг, когда ее звали, когда ее окликали и всюду искали, она ускользала из рук, стремившихся ее удержать, ускользала как облачко, как химера!

Объятия были долгими и мучительными; Консьянс не мог целовать Мариетту так же, как целовал мать; поэтому, прижимая Маллен к сердцу изувеченной рукой, он протянул другую Мариетте, и Мариетта, касаясь этой руки, окропляла ее слезами.

Смиренный Бернар, не сводя глаз со своих безутешных хозяев, даже не пытался притязать хоть на какое-то внимание к себе, но со стороны нетрудно было заметить, как глубока в нем мýка.

Прозвонило половину восьмого: оставалось только два с половиной часа на то, чтобы проделать путь в шесть льё. Стерев слезу уголком рукава, Бастьен защелкал кнутом, как бы желая напомнить забывшимся людям, что настал час разлуки. Тогда тихие слезы перешли в рыдания, отрывистые слова чередовались с поцелуями, и, упрашивая Бастьена, взволнованного не меньше других: «Еще минутку, Бастьен, еще секунду!», Мадлен и Мариетта расстались с Консьянсом.

Однако стон, полный человеческого страдания, достиг слуха юноши и пронзил его сердце в ту минуту, когда он собирался сесть в двуколку.

— Ох, Бастьен! — воскликнул Консьянс. — Ведь я забыл бедного Бернара!

И он подбежал к Бернару, скромно сидевшему шагах в двадцати позади; увидев, что хозяин вспомнил о нем, пес бросился к юноше с такой прытью, что выплеснул из жестяных бидонов едва ли не половину молока.

Да не посмеются над тем, что сейчас будет сказано! Хозяин нежно поцеловал своего пса и тихонько сказал ему несколько слов, на что Бернар отозвался лаем, смысл которого был понятен только блаженному. Друзья обменялись обещаниями: Консьянс поручил пса заботам Мариетты на все время своего отсутствия, а Бернар обязался служить ей и защищать ее.

Последний поцелуй, мгновенный, как утреннее дуновение, и, как оно, орошенный слезами, был запечатлен на щеках Мадлен, коснулся лица Мариетты, и затем Консьянс, влекомый неумолимым Бастьеном, вновь сел в двуколку.

Двуколка поехала, но юноша, свесившись за ее борт, минут пять еще мог движениями головы и руки отвечать на прощальные жесты матери и Мариетты, пока они не скрылись из виду за поворотом дороги.

Тогда Мадлен уселась на склоне оврага, уронив голову на колени; Мариетта долго глядела на нее, опустив руки, не в силах сдержать слез; затем, полная благоговения к этому великому материнскому страданию, глубокому, словно пропасть, не сравнимому ни с какими другими страданиями, она вернулась в городок вместе с Бернаром, уверенная в том, что по окончании визитов найдет Мадлен там же, где ее оставила.

Что касается двуколки, уносившей Бастьена и Консьянса, то она продолжала катить по дороге в Суасон.

Ровно в десять она остановилась у дверей супрефектуры. Поскольку работа присутствия проходила так же, как жеребьевка, то есть в алфавитном порядке, кантон Виллер-Котре должны были вызвать только к четырем часам дня.

Консьянс мог пробыть с Мадлен и Мариеттой, по крайней мере, пять часов, а провел он их на ступенях супрефектуры с Бастьеном.

Как бы медленно ни тянулись часы, они всегда и неизбежно одни за другими утекают в бездну прошлого, именуемого временем. Настал черед Арамона, и пятерых молодых людей, вытянувших несчастливые жребии, ввели в сопровождении четырех других, надеявшихся избежать армейской службы благодаря большим номерам на своих жребиях.

Зал выглядел довольно сурово: на помосте сидели супрефект, мэр, муниципальные чиновники. Два городских врача и два военных хирурга стояли, образовав нечто вроде полукруга, куда вступали новобранцы; дюжина жандармов топталась у стены.

Порядок прохождения дел, установленный для города, для деревень был изменен: молодых людей собрали в одном зале и вызывали в соответствии с вытянутыми ими номерами, то есть вытянувшего № 1 вызывали первым и так далее — вплоть до последнего человека.

Следовательно, Консьянс с его № 19 должен был пройти воинское присутствие девятнадцатым.

Те, кого признали непригодными к армейской службе, в ту же минуту получали разрешение выйти и возвратиться домой; тех же, кого признали пригодными, заводили в соседний зал, записывали, определяли полк для прохождения службы, посылали во временную казарму и через два-три дня отправляли в соответствующие полки.

Среди первых восемнадцати парней, прошедших воинское присутствие, забраковали только троих: один не подошел по росту, второго выручила хромота (он разбил колено при падении с крыши, когда занимался своим ремеслом кровельщика), а у третьего признали чахотку во второй стадии.

Затем пришла очередь Консьянса.

Громко произнесли его имя; дверь открылась, и он вошел.

Дверь за ним не успела закрыться, как в ее проем просунулась голова Бастьена.

Жандарм хотел было силой заставить ее исчезнуть, но, узнав военного, да еще награжденного, он выказал к гусару редкую учтивость.

— Приятель, — сказал он, — есть четкий приказ не впускать сюда никого, кроме тех, кто имеет честь принадлежать к законным властям, а также врача, хирурга, рекрута или жандарма.

— Черрт подерри! — возмутился Бастьен. — Так это действительно приказ?

— Вы сами понимаете: я не стал бы врать храбрецу, — ответил жандарм.

— Значит, приказ не позволяет мне войти?

— Не позволяет.

— И он не позволяет мне просунуть вот так голову в зал?

Этого приказ тем более не позволял.

И жандарм приготовился захлопнуть дверь.

— Подождите-ка, — попросил его Бастьен, — если приказ запрещает мне войти, если он запрещает мне просунуть голову…

— Он это запрещает.

— Хорошо… но он не запрещает вам ненароком, не обращая на это внимания, ради того чтобы порадовать старого служаку и оказать услугу товарищу, оставить дверь полуоткрытой как раз напротив меня… да таким образом, чтобы я поочередно пользовался то глазом, то ухом, если бы мне захотелось услышать… а вы, жандарм, понимаете: мне очень нужно видеть и слышать то, что происходит, так как меня интересует новобранец, которого сейчас осматривают.

Жандарм повернулся к своему коллеге:

— Эй, ты слышишь?

— Да, прекрасно слышу.

— И что ты об этом думаешь?

— Думаю, невелико преступление сделать то, чего он хочет.

— Хорошо, приятель, — обратился жандарм к Бастьену, — не турки же мы какие-нибудь.