Изменить стиль страницы

— Счастливы те, кому Небо посылает страдания, поддающиеся утешению! — воскликнула графиня.

— А разве есть безутешные страдания?

— По крайней мере, существует неизлечимая боль.

— Я полагал, что такова скорбь по умершей матери.

— Это не так, ведь вы верите в бессмертие души?

— Я не смею верить, а лишь уповаю на это.

— Так вот, если дух тех, кто нас любил, продолжает жить, то, несомненно, этот дух сохраняет по отношению к нам всю ту любовь, что наполняла прежде их сердца.

— Да, к тому же любовь, очищенную небесным огнем.

— Ваша матушка вас любила?

— Любовь матери — это единственное, что может соперничать с могуществом Бога.

— Ну, и разве способна такая любовь требовать от вас вечных страданий? Тот, кто, навеки уходя в мир иной, внушает своим близким безутешную скорбь, не испытывает к ним подлинной любви. Ваша матушка всегда незримо шествует впереди вас, подобно тем божествам, которых древние поэты изображают окутанными облаком. Это она заставила вас покинуть комнату усопшей и уехать к морю, это она оставила вас наедине со стихией, развеяла своим неуловимым дыханием ваши мрачные мысли, осушила своей невидимой рукой ваши слезы и препроводила вас по все более приятной и привлекательной дороге от суровых морских берегов в наши тихие зеленеющие края. Эта божественная тень, постепенно исцелявшая вашу душу, стремилась к одному: увести вас от преддверия своей могилы и вернуть к сияющим радостям жизни. И вот теперь вы к ним снова вернулись или, по крайней мере, вам так кажется. Неужели вы думаете, что покойная сожалеет о вашей былой печали, требует от вас новых страданий и жаждет слез? Нет, ваша матушка здесь, она сопровождает вас, радуясь вашему состоянию, и только шепчет: «Будь счастлив, сын мой! Будь счастлив!»

— Ах, — вскричал я, — вы совершенно правы, вы и вправду ясновидящая!

Я был готов заключить в объятия чистый и прозрачный ночной воздух, восклицая при этом: «Матушка! Матушка!»

Мы снова замолчали и, не проронив больше ни единого слова, дошли до прелестной церкви Нотр-Дам-де-ла-Кутюр с зубчатой ажурной колокольней, возвышавшейся в темноте на своем скальном пьедестале.

— Мы обойдем церковь или пройдем через кладбище? — спросил я графиню. — По-моему, обе дороги ведут к усадьбе.

— Давайте пройдем через кладбище, — ответила г-жа де Шамбле, — я хочу вам кое-что показать.

Мы стали подниматься по лестнице из двадцати ступеней, которая вела на сельское кладбище, не имевшее ни ворот, ни ограды: оно словно намекало на то, что от смерти, как сказал поэт, «не спасут ни охрана, ни решетки, ни стены». На середине лестницы я попросил Эдмею остановиться.

— Прислушайтесь, — произнес я.

В воздухе разливались дивные звонкие рулады.

— Это мой соловей, — сказала графиня.

— Как! Ваш соловей?

— Да, я нашла его два года назад, когда он выпал из гнезда, подобрала и выходила. Когда у птички стали подрастать перышки, я начала носить ее на кладбище и сажать на один из кустов. Постепенно соловей привык к этому месту и, когда я поняла, что он может обходиться без моей помощи, оставила его там. Я видела его все лето, но тогда он еще не пел. Зимой соловей улетел, но весной, придя однажды в церковь майским утром, я внезапно услышала пение: это был мой питомец!

Поднявшись по лестнице, мы прошли позади церкви и направились к тому кусту, откуда доносились мелодичные звуки.

В первый раз, когда я был здесь, птица умолкла при моем появлении, но на этот раз она продолжала петь, как будто узнала свою приемную мать.

Эдмея остановилась в нескольких шагах от стены, возле которой рос тот самый куст, напротив пустыря, заросшего плакучими ивами и усеянного такими же барвинками, что украшали ее волосы и платье.

— Почему же, — спросил я графиню, — вы избрали кладбище для дома своего соловья?

— Это и мой дом тоже, — ответила г-жа де Шамбле со своей неизменно печальной улыбкой.

— Я вас не понимаю.

— Вы не понимаете, что это место понравилось мне потому, что усадьба Шамбле находится в двухстах шагах отсюда, и церковь Нотр-Дам-де-ла-Кутюр — это наша церковь, а кладбище, соответственно, наше кладбище. Вы не понимаете, что, когда мне было грустно, я говорила: «Как хорошо, наверное, лежать у этой стены, под сенью этих ив и барвинков, похожих на звезды; как хорошо, должно быть, спать здесь вечным сном!» Вы не понимаете, что я купила тут участок и приказала подготовить на нем склеп, а затем на всякий случай поместила сюда соловья?

— О Эдмея! — вскричал я, сжимая руки графини.

Госпожа де Шамбле не заметила, что я назвал ее по имени, и продолжала:

— Полно! Это просто меры предосторожности. С таким же успехом можно написать завещание либо исповедаться, но всякий священник или нотариус скажут вам: от этого не умирают.

— В любом случае, — сказал я, пытаясь улыбнуться, — ваш соловей вам изменил.

— Каким образом?

— Посмотрите, этот куст стоит на другом участке. Птица предпочла другую могилу — к счастью, не вашу.

— Да, — промолвила графиня, — соловей предпочел могилу бедной, красивой, милой и кроткой девушки. Ей очень не хотелось умирать в пятнадцать лет, но такой уж характер у смерти — эта злодейка неумолима. Мы положили Адель здесь в прошлом году. Она очень меня любила и, умирая на моих руках, обратилась ко мне с двумя просьбами; первая из них — похоронить ее как можно ближе к тому месту, где когда-нибудь похоронят меня… Вот почему мой соловей поет на ее могиле. Я одолжила его покойной, но однажды заберу у нее.

— О Господи! — воскликнул я. — Как вы можете предаваться столь грустным и мрачным мыслям?

Эдмея улыбнулась:

— Кто вам сказал, что эти мысли не радуют меня по-своему? К тому же этот друг мертвых знает, что он принадлежит не бедняжке Адели, а мне. Вы сейчас сами увидите.

Графиня отошла от меня и направилась к могильному камню, выступающему над землей.

Я хотел последовать за ней.

— Нет, — сказала Эдмея, — оставайтесь здесь, а то вы можете вспугнуть соловья.

Я остался на месте.

Графиня подошла к надгробию и прилегла на него, облокотившись на камень.

Соловей тотчас же покинул свой куст, перелетел на ветку ивы, расположенную прямо над головой графини, и снова принялся петь.

В тот же миг из-за облака показалась луна и озарила своим светом деревья, надгробие и распростертую на нем женщину.

Она лежала так неподвижно и казалась столь бледной, что я вздрогнул, бросился к ней и поднял ее, заключив в объятия.

— О, довольно! — воскликнул я. — Не будем больше искушать Бога!

Я повел Эдмею прочь от могилы, в сторону дороги.

Птица, испугавшись меня, улетела.

— Пойдемте! Пойдемте! — сказал я. — Я не хочу, чтобы вы здесь задерживались.

Эдмея позвала Жозефину. Старушка стояла на коленях на безымянной могиле, где не было ни креста, ни кустика, ни плакучей ивы, ни соловья. И все же она отыскала это место в траве среди других могил.

Здесь покоился ее муж.

Она догнала нас у входа или, скорее, у выхода с кладбища, и мы продолжали свой путь к усадьбе.

— О чем же еще попросила вас Адель перед смертью? — вскоре спросил я графиню.

— Написать ей эпитафию.

— Тогда это те самые стихи, что я прочел на могиле; они остались в моей памяти — вернее, в моем сердце:

Пятнадцать лет всего ей минуло б весною,
Но до весны она, увы, не дожила.
Стань пухом ей, земля, и не дави собою,
При жизни ведь Адель пушинкою была!

— Эти стихи, — перебила меня графиня, — плохо выражают то, что мне хотелось сказать, вот и все.

Теперь Вы понимаете, друг мой, какие бездны поэзии и печали таились в ее душе?

Мы снова умолкли и, не проронив ни слова, подошли к воротам усадьбы.

Я почувствовал, что пора откланяться.

— Сударыня, — сказал я, — прежде чем расстаться с вами — увы! Бог весть насколько, — я хочу вернуть вам одну вещь.