Изменить стиль страницы

Решительность и отвага возвратились к Христиане. Она сказала:

— Я всегда буду благодарна господину Самуилу Гельбу за помощь, которую он оказал нам как врач. Но, не преуменьшая той признательности, которой мы ему обязаны, я все же полагаю, что мы не менее обязаны и твоему отцу, Юлиус. Справедливо или по ошибке, господин фон Гермелинфельд был обеспокоен, и нам подобает уважать его чувства: разве мы вправе пренебречь его желанием, опечалить его? Если господин Самуил тебе действительно друг, ему не пристало настраивать тебя против отца. К тому же, говоря начистоту, твой отец не одинок в своем предубеждении против господина Самуила. Я человек прямодушный и никого не боюсь, — прибавила она, пристально глядя на Самуила, — а потому готова без уловок сказать то, что думаю. Я разделяю это предубеждение. Мне кажется, что господин Самуил Гельб пришел сюда лишь затем, чтобы омрачить наше счастье и нашу любовь.

— Христиана! — воскликнул Юлиус с упреком. — Самуил наш гость.

— Он тоже так считает? Он признает это? — спросила Христиана, поднимая на него гордый взгляд своих прозрачных глаз.

Самуил усмехнулся и ловко придал разговору галантный оборот, хотя за его любезностью явственно сквозила угроза:

— В гневе вы особенно пленительны, сударыня. Мне даже кажется, что это кокетство побуждает вас так часто делать вид, будто вы сердитесь на меня.

— Прости ее, Самуил, — сказал Юлиус. — Она еще совсем дитя. Христиана, мое сокровище, поверь, это не Самуил старается внедриться в наш дом, а я сам хочу сохранить нашу дружбу. Для меня очень важно не лишиться такого приятного общества, озаренного блеском остроумия и учености.

— Однако же ты мог обходиться без него целый год. Или в конце концов ты решил, что общество жены и ребенка для тебя недостаточно интересно?

Переглянувшись с Самуилом, Юлиус заставил Христиану сесть, сам устроился на низенькой скамеечке у ее ног и, сжимая ее руку в своих, заговорил:

— Послушай, поговорим серьезно. Я люблю тебя все так же, поверь, моя Христиана. Я по-прежнему счастлив моей любовью к тебе и горд твоей любовью ко мне. Ты единственная женщина, которую я когда-либо любил, и я заявляю в присутствии Самуила, что буду любить тебя вечно. Но, дорогая, подумай сама: ты, моя любящая жена, являешься вместе с тем и матерью, не так ли? Большая часть твоего сердца и твоей жизни принадлежит не мне, а ребенку. Что ж, и мужчина не может быть всегда только мужем своей любимой жены. Господь одарил нас не только сердцем, он дал нам еще и разум. Кроме нашей жажды счастья, он велел нам исполнять свой долг, помимо удовлетворения наших желаний, он нам послал вечную неудовлетворенность мысли. Ради самой нашей любви, Христиана, я хочу иметь право на твое уважение, хочу закалить дух, приумножить его силы, чтобы не превратиться в существо заурядное.

Я не допущу, чтобы моя жизнь, которая принадлежит тебе, погрязла в праздности. Я был бы счастлив с пользой послужить моему отечеству, но до сей поры я чувствовал себя пригодным только к воинской службе, а поступать на нее в эти бесславные для Германии времена мне бы не хотелось. Но пусть, по крайней мере, родина, очнувшись ото сна, застанет меня бодрствующим. Так вот, Самуил… Ну, раз уж ты в его присутствии говорила о нем дурно, я имею право столь же откровенно сказать о нем хорошо. Самуил мне необходим: благодаря самой противоположности наших характеров его присутствие не дает расслабляться моей воле. Вспомни, мы здесь живем уединенно, вдали от света, всеми забытые, погруженные в прошлое, почти за гранью мира живых. Нет, нет, я вовсе не жалею ни о Гейдельберге, ни о Франкфурте! Но когда хотя бы легкое дуновение живой жизни прилетает к нам, к чему запираться от него на все засовы?

И ведь возможно, что настанет день, когда моя воля мне все же понадобится, не дадим же ей угаснуть! Разве все, что я сейчас говорю, не разумно? Вы с отцом оба во власти каких-то наваждений, навыдумывали насчет Самуила Бог весть чего. Если бы моя дружба с ним могла причинить вам какой-либо действительный вред или зло, я, разумеется, без колебаний распрощался бы с ним. Но в чем, собственно, вы можете его упрекнуть? Знаю: отцу не нравится его образ мыслей. Я не разделяю воззрений Самуила, однако и не могу приписывать себе такого умственного превосходства, чтобы вменять эти идеи ему в вину. Что до тебя, Христиана, то я вообще не понимаю, что тебе сделал Самуил?

Более не в силах сдерживаться, Христиана вскричала:

— А что если он оскорбил меня?

XXXIV

ДВА ОБЕЩАНИЯ

Юлиус вздрогнул и, бледнея, поднялся с места:

— Тебя оскорбили, Христиана? И ты не сказала мне ни слова? Разве я здесь не затем, чтобы защищать тебя? Самуил, что все это значит?

И он бросил на приятеля взгляд, сверкнувший, словно клинок шпаги.

— Предоставим даме объясниться самой, — отвечал Самуил безмятежно.

Однако его глаза при этом блеснули холодно, как сталь.

Христиана видела, как скрестились эти взгляды, и ей показалось, будто взгляд Самуила, словно смертоносное лезвие, пронзил грудь Юлиуса.

Она бросилась мужу на шею, как бы надеясь заслонить его собой.

— Говори! — отрывисто потребовал Юлиус. — Что произошло между вами?

— Ничего, — отвечала она, разражаясь слезами.

— Но что ты хотела сказать? Ты ведь имела в виду что-то определенное? Какое-то событие?

— Нет, нет, Юлиус! Ничего определенного, просто чувство, инстинкт…

— Так он ничего тебе не сделал? — настаивал Юлиус.

— Ничего, — прошептала она.

— И не сказал?

— Нет, — повторила она.

— О чем же тогда речь? — спросил Юлиус, в глубине души очень довольный, что может продолжать свою дружбу с Самуилом.

Самуил улыбался.

Помолчав и вытерев слезы, Христиана произнесла:

— Не будем больше говорить об этом. Однако ты мне только что сказал много очень важных вещей. Ты жалуешься на одиночество, и ты прав. Человеку, наделенному такими достоинствами, как у тебя, подобает находиться среди людей. Только женщинам пристало жить одной лишь жизнью сердца. Но я сумею любить тебя, ты увидишь! Я вовсе не хочу завладеть тобою целиком! Если ты хочешь посвятить часть своих сил и забот служению людям, будь уверен, что мне чуждо стремление присвоить эту часть себе. Так не будем же хоронить себя навсегда в этом замке: мы вернемся сюда когда-нибудь потом, если тебе этого захочется, если тобой овладеет жажда покоя. Поедем в Берлин, Юлиус, или отправимся во Франкфурт — словом, туда, где ты сможешь применить на деле твои выдающиеся способности, где ты заслужишь всеобщее восхищение, так же как здесь заслужил любовь.

— Моя дорогая крошка! — вздохнул Юлиус, обнимая ее. — Но что скажет мой отец, подаривший нам этот замок, если увидит, что мы словно бы пренебрегаем его даром?

— Что ж, — сказала она, — мы могли бы, не покидая замка надолго, время от времени наезжать в Гейдельберг. Ты часто рассказывал мне, какой подчас веселой и бурной бывает жизнь студентов. Ты, быть может, скучаешь по ней. Но ведь можно обзавестись в городе каким-нибудь пристанищем, нет ничего проще! И тогда ты бы мог возобновить свои занятия, увидеться с товарищами былых дней, посещать их пирушки, пользоваться большой университетской библиотекой…

— Это невозможно, милая Христиана. Как можно вести жизнь студента, имея жену и ребенка?

— Ты отвергаешь все, что я предлагаю, — на глаза молодой женщины снова навернулись слезы.

Самуил, стоявший все это время в стороне, приблизился и любезно заметил:

— Сударыня, Юлиус прав. Виконту, владельцу Эбербахского замка не дано снова стать студентом. Это так же верно, как то, что Ландек нельзя перенести в Гейдельберг. Но если вы пожелаете, Гейдельберг может сам явиться в Ландек.

— Что ты хочешь сказать?

— Я хочу сказать, что госпожа виконтесса могущественнее пророка Магомета, а потому гора может проделать немалый путь, направляясь к ней.

— Сударь, я вас не понимаю, — сказала Христиана.