— Это невозможно. Однако послушай. Пятнадцатого числа каждого месяца наш посланник, тот, что обходит долину реки, на берегу которой ты обосновался, будет навещать тебя и спрашивать: «Ты готов?» Как только ты ответишь утвердительно, мы сами тебя найдем.
— Договорились. Благодарю вас и прошу на меня положиться. Теперь вы спокойно можете разойтись. Вы уже нашли если не место, то человека, который вам его предоставит.
— Нет нужды напоминать тебе, что все это следует держать в секрете. Речь идет о деле, в котором твоя голова поставлена на кон наравне с нашими.
Самуил только пожал плечами.
Затем, повинуясь знаку предводителя, он поклонился и ушел.
Обратную дорогу он отыскал куда легче. Лунный свет, просачиваясь сквозь густой кустарник, своим бледным мерцанием указал ему, где выход.
Он возвращался веселый и гордый: он поднялся сегодня на целую ступень. Честолюбивые замыслы теснились в его мозгу. О Юлиусе он вспомнил, только когда уже входил в свою комнату.
«Черт возьми! — сказал он себе. — Что все-таки поделывает наш Юлиус? Неужели малютка Христиана действительно отняла у меня эту душу, которую я привык считать своей безраздельной собственностью? Или его там в Ландеке тоже успели предупредить, что Генеральная ассамблея не состоится? И чем он там мог заниматься целую неделю? Да ладно! Нечего морочить себе голову. Завтра воскресенье — вот завтра я и узнаю все».
XXV
ПОБЕДА БЛАГОДАРЯ ВНЕЗАПНОСТИ
Когда Самуил в тот же час, что и неделю назад, подъехал к дому священника, калитка была заперта. Он позвонил. Появились горничная и мальчик-слуга.
Парнишка взялся позаботиться о лошади гостя, а горничная повела его в столовую.
Стол был накрыт, но всего на два прибора.
Самуил остановился на пороге, слегка озадаченный.
Служанка попросила его немного подождать и вышла из комнаты.
Через мгновение дверь отворилась. Самуил сделал было шаг навстречу вошедшему, но вдруг отшатнулся в изумлении.
Перед ним был барон фон Гермелинфельд.
Отец Юлиуса смотрел на него очень серьезно, и его лицо было сурово. Ему было около пятидесяти. Он был высокий, осанистый, крутолобый, с рано поседевшими от неустанных занятий волосами, с глубокими проницательными глазами, красивым лицом, гордым, строгим и немного печальным.
Он приблизился к Самуилу, не сумевшему скрыть, что он несколько сбит с толку, и заговорил первым:
— Вы не ожидали меня увидеть, особенно здесь, не так ли, сударь?
— В самом деле, — признал тот.
— Присядьте же. Почтенный пастор Шрайбер на сегодня предлагает вам свое гостеприимство. Он не хотел, чтобы вы, приехав, застали дом запертым. Вот я и остался, чтобы вам открыть.
— Прошу прощения, — промолвил Самуил, — но я что-то не пойму…
— Ну да, вам же, верно, кажется, будто я говорю загадками? — продолжал барон фон Гермелинфельд. — Но если вам любопытно узнать разгадку, садитесь к столу. Позавтракаем вместе, и я вам все объясню.
— Согласен, — с поклоном отвечал Самуил.
И он храбро уселся за стол напротив барона.
Наступило молчание: эти двое, такие разные, сойдясь лицом к лицу, казалось, наблюдали друг за другом.
И снова барон начал первым:
— А случилось вот что… Угощайтесь, прошу вас. Как вам, может быть, известно, в прошлый понедельник утром Юлиус послал мне письмо. Я получил его во Франкфурте. Это письмо было полно любви и тревоги.
— Не сомневаюсь в этом, — сказал Самуил.
— В нем Юлиус писал мне, что он повстречал Христиану и что она стала для него едва ли не с первой минуты его первой любовью, его мечтой, всей его жизнью. Он говорил о ее грации и чистоте, о ее отце, о сладостной жизни, которую он хотел бы вести в этой тихой долине, в лоне этого мирного семейства.
Итак, вот в чем состояла его просьба. Он опасался, что я, богатый, знатный и знаменитый, никогда не соглашусь благословить его любовь к бедной девушке, безродной и безвестной. Как я понимаю, именно вы внушили ему такую боязнь?
— Так и было, — кивнул Самуил.
— Однако Юлиус прибавил еще, что, в случае если я отвечу на его просьбу отказом, будь то по причине его молодости или ее бедности, он ни за что не поступит так, как посоветовали ему вы: он не соблазнит Христиану. Такой совет, как и сам советчик, внушил ему ужас.
Нет, писал он мне, он никогда бы не смог злоупотребить благородной доверчивостью девушки и ее отца, обесчестить Христиану, купив счастливое мгновение для себя ценой целой жизни, полной для нее стыда и слез. Если бы я не внял его мольбе, он бы удалился с разбитым сердцем. Он писал, что в этом случае откроет Христиане свое имя, сообщит об отцовском запрете и покинет ее навсегда.
— Все это действительно весьма похвально, — заметил Самуил. — Будьте любезны, сударь, передайте мне вон тот кусочек окорока.
— Когда мне принесли от Юлиуса это письмо, столь исполненное любви, а также сыновней преданности, — продолжал барон фон Гермелинфельд, — прошло уже четыре дня с тех пор, как я получил ваше послание, Самуил. Четвертый день я обдумывал ваши дерзкие и нечестивые слова, спрашивая себя, что мне делать, как противостоять вашему разлагающему влиянию, этой мрачной беззаконной власти вашей над нежной, чуткой душой Юлиуса. Когда же пришло письмо от него, мне хватило десяти минут, чтобы принять решение.
О нас, мыслителях и людях науки, — продолжал он, помолчав, — обычно думают, что мы не созданы для решительных действий, ибо неспособны всем существом отдаться пустой суете так называемых людей дела, у которых только и есть, что этот восхитительный довод, чтобы считать себя практиками. Однако рассуждать таким образом — это как упрекать птиц в том, что они не умеют ходить, поскольку у них есть крылья. Но один взмах крыла стоит тысячи шагов. Когда мы начинаем действовать, мы в один день совершаем то, на что другим потребовалось бы десятилетие.
— Я всегда был того же мнения, сударь, — отвечал Самуил, — так что вы мне не сообщили ничего нового.
— Посланный ждал ответа, — вновь заговорил барон, — он собирался вернуться в Ландек назавтра еще до полудня. Я сказал ему, что ответа не будет, и просил отложить его возвращение домой до завтрашнего вечера.
Он отказывался, ведь Юлиус обещал ему сто флоринов.
Я дал ему двести, и он уступил.
Уладив дела с посланцем, я, не теряя ни минуты, поспешил к пастору Готфриду. Это один из светочей реформатской церкви и мой друг детства. Я спросил его, известен ли ему пастор Шрайбер.
Оказалось, что тот входит в число его близких друзей.
Готфрид описал мне пастора как простого, скромного, бескорыстного человека с золотым сердцем, сказал, что его глаза постоянно обращены к небесам в созерцании Бога и двух ангелов, до срока отлетевших от него, а на земле его заботят лишь страдания ближних, которые он старается по мере сил облегчить.
О Христиане Готфрид сказал лишь одно: это дочь, достойная своего отца.
На обратном пути я проезжал через Зейле; там на почтовой станции я заказал лошадей и в ту же ночь поскакал в Ландек.
Добравшись туда во вторник утром, я отправил почтовую карету в Неккарштейнах и пешком обошел весь Ландек, заходя в каждый дом и всех расспрашивая о господине Шрайбере и его дочери.
Все без исключения повторяли то же, что говорил мне Готфрид. Никогда еще столь единодушный хор благословений не возносился от земли к Господу, прославляя пред его ликом двух смертных. В глазах этих добрых людей пастор и его дочка были живыми, во плоти, посланцами благого Провидения. Для этой деревни эти двое стали чем-то большим, чем жизнь, — они стали ее душой.
Ах, Самуил! Что вы там ни говорите, а добродетель не бывает тщетной. Когда тебя любят, в этом есть великая отрада.
— А подчас и немалая выгода, — вставил Самуил.
— Ну, а я повернул вспять и возвратился к дому священника.
В этой самой зале, где мы с вами сейчас сидим, я нашел Юлиуса, Христиану и пастора.
Пораженный до глубины души, Юлиус воскликнул: