Но Багратион все-таки до конца в это не верил и пытался бороться за пост главнокомандующего, как умел. Выше уже говорилось об отчетливой политической подоплеке его конфликта с Барклаем, когда устами Багратиона начинал говорить не военный, а политик, царедворец. Это отразилось в его письмах Ермолову, Ростопчину, Аракчееву и некоторым другим лицам. Эти документы — довольно сложное эпистолярное явление. Понятно, что дружба с Ермоловым — боевым товарищем, да еще явным недоброжелателем Барклая, делает Багратиона откровенным и даже резким в оценках, но переписка с временщиком императора Аракчеевым и с Ростопчиным отчетливо направлена на то, чтобы выразить свою позицию, свое мнение о Барклае и его командовании, отвести от себя обвинение в отступлении, поражениях, словом, отмежеваться от Барклая, но главное — довести свои суждения до ушей общественности, с мнением которой тогда считался даже царь, и тем повлиять и на самого государя. Кроме несомненно объективной информации и вполне здравых, взвешенных мыслей военачальника, эти письма содержат множество странных на первый взгляд суждений, которые иначе, как заведомо политическими и даже пропагандистки заостренными, не назовешь. Багратион сознательно рассчитывал на то, что содержание этих писем станет известно всем. В августе 1812 года он писал Ростопчину: «Прошу вас меня защитить перед публикой, ибо я не предатель, а служу так, как лучше не могу. Я не имел намерения вести неприятеля в столицу и даже и в границы наши, но не моя вина. Я вас уверяю моею честью, что я болен от непостижимых отступлений, и все, что я писал и пишу к государю, меня оправдать может»94.
При этом заметно, что Багратион в письмах как Ермолову, так и Ростопчину стремится вынести свой конфликт с Барклаем на свет божий, обратиться к обществу, государю: «Министр пишет мне как изменнику. Это истинно больно, но я не могу служить никак. Дела мои и все движения не ему отдам на суд, но целому свету, и сколько он меня не пугал и двулично не писал, я все вышел и выду с честью»95. И это ему удавалось. Сохранилось «осведомительное донесение» обер-полицмейстера Москвы П. А. Ивашкина министру полиции о слухах, ходивших по Москве. В одном из донесений сказано: 10 августа «полученное от князя Багратиона известие, что неприятель в Смоленске и главная наша квартира в Дорогобуже, привело жителей в страх и унынье… В сем деле приписывают военному министру, что не умел распорядить войска, а некоторые полагают, что он изменил и нельзя верить, чтоб можно было отдать Смоленск неприятелю»96.
Отец Карнюшки и потомок знаменитого грека. Несколько слов об адресате многих писем Багратиона. Главнокомандующий Москвы Федор Васильевич Ростопчин (1765–1826) выдвинулся на одно из первых мест в тогдашней политической элите как в силу своего положения руководителя московской администрации, так и в роли некоего идеолога «народной войны», своеобразного теоретика российского «геростратизма». Именно ему во многом принадлежит сомнительная слава поджигателя Москвы. Ростопчин ставил это себе в заслугу и писал царю, что тем самым «спас империю». Человек умный, образованный (учился в Лейпцигском университете), начитанный, светский, тонкий, он прославился необыкновенным остроумием, сочетавшим, по словам его биографа А. Ф. Брокера, «английское глубокомыслие, французскую любезность и чувства истинного боярина и патриота». Впрочем, Ростопчин не был выходцем из боярского рода, а родился в семье провинциального орловского дворянина. Карьеру же он сделал благодаря тому, что служил при гатчинском дворе цесаревича Павла камергером. Одновременно он игран роль этакого полушута, забавного (а порой и злого) рассказчика-острослова, словом, был тем «непременным дураком», роль которого в каждой компании берет на себя кто-нибудь из присутствующих. Это ему с блеском удавалось: как писал великий князь Николай Михайлович, Ростопчин — «человек большого ума и редкого остроумия, приобрел блестящее наружное образование, красно говорил и умел подметить и представить все смешное»97. Екатерина II называю его «сумасшедшим Федькой». Естественно, что карьера его удалась благодаря приходу к власти Павла. С воцарением императора Ростопчин стал получать чины и назначения, ранее для него немыслимые. Во многом этому способствовала его дружба с одиозным брадобреем царя Кутайсовым. Но, в отличие от своего приятеля, Ростопчин наверху не удержался, начал борьбу с влиянием при дворе Нелидовой — давней фаворитки Павла, потом приобрел себе врага в лице императрицы Марии Федоровны, наконец надоел своими шутками самому самодержцу и был уволен от всех должностей и отправился в Москву — место полуссылки всех проштрафившихся сановников. Там он просидел без дела до 1810 года. Назначенный накануне войны 1812 года главнокомандующим Москвы, Ростопчин какое-то время пользовался большим влиянием при дворе и в российском дворянском обществе. Он сразу cmai ярым противником всякого сближения с Францией, «бранил французов на чистейшем французском языке». В 1807 и 1812 годах Ростопчин получил известность как автор псевдонародных «афишек», имевших хождение в народе и в армии. «Афишки» появились как информационно-идеологические, точнее, пропагандистские документы, которые должны были влиять на умы народа, «возбуждать в нем, — как писал потом Ростопчин, — негодование и подготовлять его ко всем жертвам для спасения Отечества»911. Публикуя официальные сообщения, он прибавлял в афишках собственные комментарии от имени своих героев: некоего мещанина старичка Силы Андреевича Богатырева, мужика Долбилы, ратника Гвоздилы и Карнюшки Чихирина, приключения которого во множестве печатались на лубках. Тексты, которыми Ростопчин уснащивал свои афишки, написаны в псевдонародном, залихватском, гаерском, раешном стиле: «Бонапарте — мужичишка, который в рекруты не годится — ни кожи, ни рожи, ни виденья. Раз ударишь, так след простынет и дух вон». Именно император французов, все французы, их армия, вообще «немцы» стали объектом лубочной сатиры Ростопчина. «Полно тебе фиглярить, — говорит Карнюшка Наполеону за два месяца до вторжения, — вить солдаты-то твои карлики да щегольки: ни тулупа, ни малахая, ни онуч не наденут. Ну, где им русское житъе-бытье вынести? От капусты раздуются, от каши перелопаются, от щей задохнутся, а которые в зиму-то и останутся, так крещенские морозы поморят, будут у ворот замерзать, на дворе околевать, в сенях зазябать, в избе задыхаться, на печи обжигаться». У французов, оказывается, дома остались слепые и хромые, старухи да ребятишки, а у нас «выведено 600 тысяч, да забритых 300 тысяч, да старых рекрут 200 тысяч. А все молодцы: одному Богу веруют, одному царю служат, одним крестам молятся, все братья родные». Под конец Карнюшка дает совет Бонапарту: «Не наступай, не начинай, а направо кругом ступай и знай из роду в род, каков русский народ». После вторжения Великой армии именно такой тон стал преобладающим в афишках и даже письмах Ростопчина. Приветствуя «воеводу русских сил» Кутузова, Ростопчин пишет: «А если мало этого для погибели злодея, тогда уж я скажу: ну, дружина московская, пойдем и мы! И выйдем сто тысяч молодцов, возьмем Иверскую Божью Матерь да 150 пушек и кончим дело все вместе»9".
Другим коньком Ростопчина в 1812 году стал пожар Москвы. Для себя он твердо решил сжечь столицу в случае прихода к ее стенам Наполеона и об этом многим объявил. Багратион, получив письмо Ростопчина под Вязьмой 14 августа, отвечал: «Признаюсь, читая сию минуту ваше письмо, обливаюсь слезами от благородства духа и чести вашей. Истинно так и надо: лучше предать огню, нежели неприятелю»100. В намерении сжечь столицу проявлялась и царившая в тогдашних умах идея народной, беспощадной войны, которую без пожарищ представить себе невозможно («не доставайся злодею!»), и, если так можно сказать, сознание господствующего класса, ревниво относящегося к Наполеону как к сопернику, способному завоевать симпатии народа. Это проявилось и в той тревоге, которую испытывали Ростопчин и ему подобные от мысли, что Наполеон может дать волю крепостным, и в истории с пожаром Москвы. Ростопчин писал 19 августа, что хотя русский народ «есть самый благонамеренный, но никто не может отвечать за него, когда древняя столица сделается местом пребывания сильного, хитрого и щастливого неприятеля рода человеческого… Какого повиновения и ревности ожидать в губерниях, когда злодей издавать будет свои манифесты в Москве? Каким опасностям подвержен будет император»“”. Несомненно, что в своем фанатичном стремлении сжечь Москву Ростопчин усматривал подвиг, говорящий миру о его мужестве и самопожертвовании (недаром он сжег перед приходом французов собственное подмосковное имение Вороново, как считали некоторые, — безо всякой на то нужды, поскольку это и без него сделали бы крестьяне и французы-мародеры). В этом выражалось его желание прославиться — известно, что он считал пожар Москвы своим достижением, заслугой перед отечеством, хотя за ним навечно утвердилась слава русского Герострата. Впрочем, справедливости ради, нужно признать правоту его слов: «Неприятель, войдя в Москву, нашел в ней голод, оставляя — свое уничтожение». Действительно, если Наполеон так долго (кудивлению Кутузова) пробыл в сожженной и разоренной Москве, то что стало бы, если бы Москва оставалась, как тогда говорили, полной чашей — со своими запасами, богатствами, развлечениями, полумиллионом жителейУшел бы Наполеон из нее