Изменить стиль страницы
Восторг внезапный   ум пленил,
Ведет на верьх горы высокой,
Где ветр в лесах шуметь забыл;
В долине тишина глубокой.
Крепит Отечества любовь
Сынов Российских дух и руку;
Желает всяк пролить всю кровь,
От грозного бодрится звуку.
Шумит ручьями бор и дол:
Победа, Росская победа!
Но враг, что от меча ушел,
Боится собственного следа.

За отдельными событиями Ломоносов видит всю Россию, ее исторические судьбы. Огромный государственный пафос, составляющий основу всей его поэзии, хорошо выражен в этом его первом произведении. Ломоносов заставляет «взирать» с облаков на русскую победу тени Ивана Грозного и Петра I, как бы подчеркивая, что их исторический труд увенчался успехом, — Россия становится все более страшной для врагов. Она стремится не к завоеваниям, а к защите мирного труда:

Козацких поль заднестрской тать
Разбит, прогнан, как прах развеян,
Не смеет больше уж топтать
С пшеницой, где покой насеян.
Безбедно едет в путь купец
И видит край волнам пловец,
Нигде не знал, плывя, препятства.

Свою оду Ломоносов послал в конце 1739 года через Юнкера в Петербург. Одновременно он представил «Российскому собранию» изложение своих теоретических взглядов на природу русского стиха. «Не пристрастие меня к сему принудило, — пишет он, обращаясь к членам «Российского собрания», — чтобы большее искусство имеющим правила давать, но искреннее усердие заставило от вас самих научиться, правдивы ли оные мнения, что я о нашем стихосложении имею и по которым доныне, стихи сочиняя, поступаю».

Ломоносов откликнулся на призыв Тредиаковского разрабатывать теорию русского стихосложения и практически совершенствовать русский стих. Он изучил книгу Тредиаковского вдоль и поперек. Принадлежавший ему экземпляр испещрен множеством пометок на четырех языках, то развивающих мысли Тредиаковского, то соглашающихся с ним, но большей частью полемизирующих и насмешливых. Ломоносов подчеркивает неблагозвучные стихи Тредиаковского, помечает коротким словом «затычка» внесение лишних слогов для соблюдения размера, обращает внимание на неясность смысла, на отдельные неуклюжие выражения.

Хлесткие, а подчас и грубоватые шутки Ломоносова на полях книги скрывают и какое-то личное раздражение. Тредиаковский, верно, уже успел чем-то задеть вспыльчивого и любознательного помора.

Почтительно адресованное «Российскому собранию» письмо — результат зрелых размышлений. Ломоносов требует в нем независимости в национальном развитии русской поэзии: «российские стихи надлежит сочинять по природному нашего языка свойству, а того, что ему весьма не свойственно, из других языков не вносить». И в теории и в поэтической практике необходимо смотреть, «чем российский язык изобилен и что в нем к версификации угодно и способно», и тем руководствоваться, не считаясь с традициями других литератур.

Трактат Тредиаковского ограничивал возможности русского стихосложения. Ломоносов ставил целью окончательно освободить русский стих от стеснительных оков, которые налагал еще на него Тредиаковский. Он укреплял тонический принцип и устанавливал организующую роль ударения в русском стихе: «В российском языке те только слоги долги, над которыми стоит сила (т. е. ударение. — А. М.), а прочие все коротки».

Провозгласив тонический принцип, Тредиаковский продолжал отдавать предпочтение длинным стихотворным строкам и притом признавал только двустопное стихосложение, вдобавок почти исключительно хореическое. Ломоносов горячо возражает против такого искусственного и необоснованного ограничения. «В сокровище нашего языка, — пишет он, — имеем мы долгих и кратких речений неисчерпаемое богатство», так что в русские стихи можно внести «двоесложные и троесложные стопы». Нет также никакого основания для того, чтобы наши гексаметры и «все другие стихи» так «запереть», чтобы они «ни больше, ни меньше определенного числа слогов не имели». Все эти стеснительные правила — наследие старинного школярства и вызваны слепым подражанием иноземным образцам: «неосновательное оное употребление, которое в Московские школы из Польши принесено, никакого нашему стихосложению закона и правил дать не может».

Ломоносов восстает против Тредиаковского, отвергавшего ямб и уверявшего, что тот стих «весьма худ, который весь иамбы составляют или большая часть оных». Ломоносов же, напротив, писал: «чистые Ямбические стихи хотя и трудновато сочинять, однако, поднимался тихо в верьх, материи благородство, великолепие и высоту умножают». Ломоносов пришел к мысли, что ямб как раз наиболее пригоден в торжественных одах. И посланная им «Ода на взятие Хотина» написана прекрасным ямбом. Ломоносов оказался прав. Ямб стал одним из самых излюбленных стихотворных размеров в русской поэзии. Ломоносов ополчается и против ограничений в области рифмы: «Хотя до сего времени только одне женские рифмы в Российских стихах употребляемы были, а мужеские и от третьего слога начинающиеся заказаны, однако сей заказ толь праведен и нашей Версификации так свойственен и природен, как ежели бы кто обеими ногами здоровому человеку всегда на одной скакать велел». Он указывает, что это правило занесено из Польши и основано на свойствах польского языка, где слова имеют ударение «над предкончаемом слоге», а потому почти всегда дают женскую рифму. В русском языке этого нет, способность к образованию мужских и дактилических рифм ничем не связана. «То для чего нам, — восклицает Ломоносов, — оное богатство пренебрегать, без всякия причины самовольную нищету терпеть и только однеми женскими побрякивать, а мужеских бодрость и силу, тригласных устремление и высоту оставлять».

Ломоносов договаривает всё до конца. Он указывает, что русский язык по своим поэтическим возможностям богаче и ярче многих других, что нам не для чего идти на поводу у иноземцев, что Франция, диктовавшая в течение всего XVIII века художественные вкусы всему миру, нам не указ, и французы в поэзии нам «примером быть не могут», так как они сами «толь криво и косо в своих стихах слова склеивают, что ни прозой, ни стихом назвать нельзя». Французские поэты даже тогда, когда «сама природа им в рот кладет» (т. е. когда им открываются возможности тонического сложения), этим пренебрегают. «Нежные те господа, на то не смотря, почти однеми рифмами себя довольствуют. Пристойным весьма символом Французскую поэзию некто изобразил, представив оную на театре под видом некоторыя женщины, что сугорбившись и раскарячившись при музыке играющего на скрыпице Сатира танцует».

Русская поэзия не скована законами самого языка, как французская или польская, с постоянным ударением на одном и том же слоге. Русский язык гибок и многогранен. Это, по словам Ломоносова, «долго пренебреженное счастье» должно, наконец, стать залогом необыкновенного расцвета русской поэзии: «Российский наш язык не токмо бодростию и героическим звоном Греческому, Латинскому и Немецкому не уступает, но и подобную оным, а себе купно природную и свойственную Версификацию иметь может».