Представлялось, правда, смутно, а представлялось…
Но сегодня в голове все Раймонда эта, и досада на нее кипит. Как справился, пошел даже в знакомый трактирчик, где свои собираются.
Давно туда не заглядывал. А что ж, посидеть, да выпить, может, оно и разобьет мысли.
Свои, конечно, были, только отдельно, в углу, в карты играли. Никита устроился за столиком, заказал графинчик обыкновенной, закуску приличную. И уже не одну рюмку выглушил, когда явился Михеич, Ермоленко по прозванию. Увидал Никиту, подсел. Приятелями, все-таки, были.
Ермоленко тоже ездил, но машина у него плохая, а сам лядащий, — незадачливый. И с чего бы, смышленый такой, по-здешнему научился как сорока стрекотать. Одно: душу имел уж очень добрую, сейчас все готов отдать. Или советом помочь. Любил и выпить, когда приятели угощали. Они не отказывали, хоть и считали его, за доброту, вроде блаженненького.
— Хорошее дело, — сказал Ермоленко, увидав на Никитином столе угощенье. — Спроси-ка еще, да рыбки солененькой, с рыбкой оно приятней. Давно не видать тебя, я даже соскучился. Погулять вздумал?
— Да так, — пробурчал Никита. Он был уж на взводе и замрачнел. Но Ермоленко хоть кого разговорит. К тому же Никита, сам о том
не помышляя, для разговору-то, может, и потянулся в трактиришко, и вина спросил. Долго ли, коротко ли, и уж завел Никита, заплел что-то о «Раймонде», о черноватом, о кассе, о мягкой жизни, о тетке… И как ему «эта» морду царапала, да ревела… Вдруг хватал кулаком по столу, ругался, — ни с того будто ни с сего. Кто бы со стороны ни послушал это Никитово плетенье, — только рукой бы махнул, да прочь пошел. Но Ермоленко, видно, понимал, слушал с интересом, головой сочувственно покачивал.
— Так. Ну а што она, говоришь, потом-то мемекала?
— Да неш она по-настоящему? Бес их лысый разберет, чего они турчат. Ту-ту, да мраж, мраж. Погань эдакая…
— Буде тебе. Погоди маленько. Ты мне скажи, как нумеро-то ей-ный?
— Нумеро уит, — сказал Никита, уже сдавшим голосом, и зашмыгал носом. — Уит, рю Турвель, сезием. Эдакая гадина, и ведьму посадила!
— Обожди, говорю, ругаться. И мрьяж тебе, значит, высказывала? Ну, дело это, как я смекаю, выследить надо. Сам говоришь, баба она вРоде как видная. И с капитальцем. А в тебя, конечно, втюрившись. Моя догадка такая, что женить она тебя хочет.
Никита давно отрезвел и глаза выпучил.
— Же-енить? Да что она, сука… Небось, я венчанный. Ты меня, смотри, Михеич, не дури.
— Я же и не дурю, а ты возьми в толк, разве у них по-настоящему? участок сходят, — и здравствуйте, готово дело. Тут все, брат, фальшь,
не взаправду, сам понимаешь. Венцы, кто венчан, да этого не касаются, при тебе и остаются. А пока что — может, счастье это тебе привалило. Живи, пока что, в свое удовольствие: здесь, если баба втюрившись, уж она тебе предоставит, да.
Никита все глядел на Ермоленку, и лоб нахмурил, с усилием, видно, соображая.
— Вот только бумажка, — продолжал Михеич, — в бумажке, в карте, у тебя прописано? Коль прописано… Да постой. Ты где венчан-то, помнишь?
— В нашей, у Введенья, в Пролазе-селе, — ответил тотчас Никита, — как отчитал.
— А в год в какой?
Тут Никита затруднился.
— Да вот… Как война эта первая зачалась… уж Ванюшка по избе ползал. Вот, значит…
— Тээк. Ну, коль и прописано, — пустое выходит дело, в минуту можно обернуть. Я тебя, дуралей, обдумаю. Мне вчуже жаль; такую штуку вдруг, по дурости, мимо носа пропустишь. Сейчас ты пить брось, дай уж я за тебя допью. Спать иди, а завтра вечерком загляни сюда. Я тебя обдумаю. Спасибо скажешь. Поцелуемся, пока что, на радостных ожиданиях. Вот так, вот и хорошо, да.
* * *
Никита о жизни своей в Пролазах, о хозяйстве, о Любке с Ванюшкой, не то чтобы думал, вспоминал ее, нет: он попросту носил ее в себе непрестанно: она ведь жизнь эта, одна и есть настоящая. Другое, что потом вокруг завертелось, мимо него мелькать стало, все оно так: пока. А настоящее затаилось, ждет, пока что не кончилось. Вот, кончится, — тогда…
Не додумывал, да и нужды не было. Само показывало, что — тогда. Значит, пока что терпеть. Терпение же Бог Никите послал большое, не обидел.
А тут — Михеич-приятель позаботился, добрая душа: и обдумал его, и устроил. С Раймондой столковался: все как раз по его догадке вышло. Потом ходили с Никитой куда-то в карте запись менять. Порядочно было хлопот, а переменили. Потом они трое, да тетка Раймон-дина, да дяди, да еще с ними какие-то всякие, пошли в участок, в мэрию ихнюю, а оттуда завтракать в гостиницу. И стал Никита жить в швейцарской комнате с Раймондой, спать с ней на широкой кровати за занавесью.
Раймонда не обманула: купили они Никите машину собственную, хорошую. Выручки больше, конечно. Своих денег Никита не тронул; и что привезет — сразу отделит: это я в кассу. Раймонда — ничего. Сама была порядливая; свои доходы тоже имела. Да и Никиту слушалась. Попробовала бы она! Случилось раз, — не по его будто вышло, — поднялся он, сжал кулаки, она так и осела; с той поры чуть что — она с лаской, ну и угомонит.
Опять мелькают дни, вертятся, — глядь, и дитя запищало в Никитиной швейцарской. Как-то полюбопытствовал, присмотрелся: «дите». Будто в люльке, да не в люльке, в береге ихней лежит. Нет, не настоящее «дите».
Говорят, будто и крестить его носили, и крестины справляли, — Никита на работе был. Да какие крестины! Ребенку вон не имя нарекли, а три целых, и все, по Никитову разумению, не людские: Жизель — Тереза — Вероника. А Раймонда и тетки еще четвертым его называли, прямо по-бараньему: бэ-бэ. Но Никита подумал: «Не настоящее дите, так что!» — и уж не заботился.
На крестины не попал — и то ладно. Не любил он, когда соберутся они вместе, дядья, да золовки, да тетки Раймондины, угощаются, трещат. Очень не любил; томило его. А Раймонда любила. Не часто, а в какой-то день пригласит, хлопочет, радуется; и его зовет непременно сидеть, нельзя же, мол, родные, праздник. А Никита знал, что и праздники ихние не настоящие. Свои, большие, — Рождество ли, Введение, Троицу, либо Пасху, — Никита твердо помнил. На бумажке записывал, когда какой. Эти же снимутся вдруг: Паск, Паск! а Пасхи и нет, зря празднуют; да и празднуют не по-людски. В настоящий праздник Никита пока что хоть в церковь, в свою, приодевшись, сходит, службу отстоит. А им горя мало, им буден — день.
Дни меж тем все крутились, уж дитя подросло и сразу на колесной дощечке по тротуару забегало. Мать ему: «Жи-жи!», а оно как начнет трещать, как начнет, — не плоше самой Раймонды либо теток. Никиту звало «ппа». Никита погладил его по головке, по банту, — и ничего.
Трескотне не научился, не слушал ее никогда. В чем надо — Раймонду понимал, и она его. Да где-то перехватила она еще два-три словечка, подметив, что одни — мужу нравятся, другие — годны успокаивать его. Впрочем, знали некоторые и по значению, — «viruchka», например, «obed», «spat».
Так вертелись дни в благополучии, многим из Никитиных приятелей на зависть: вот повезло дуралею саженному! Таким чурбанам и везет!
Но хоть вертелось все одинаково, — перемена какая-то была. Сказывалась. Терпение Бог Никите послал большое; да ведь и толстое рядно истирается. И все чаще нападала теперь на Никиту скука. То будто ничего, и неделя, и две; а потом вдруг схватит — ну, хоть народ на гвоздях дави! Не давил, конечно.
В трактиришко опять заглядывать стал: не пить, отвык он, и не тянуло на вино, — а поспрошать у своих: скоро ль кончится? Трактиришко другой уж: прогорел тот будто. Приметил Никита, что и свои — другие какие-то, из прежних мало, невесть куда подевались. Когда кончится — не отвечали путем, ерунду болтали. Пока что, говорят, неизвестно.
Сны Никита стал видеть. И все такие явственные: подъезжает он будто с сеном, сено привез. А на крылечко Вань выполз, и к ступенькам уж норовит, — прыткий, шельмец! А Люба из хаты, за ним будто: «Куда, куда, повалишься!».