- Отвратительная и циничная притча! - взорвался задетый за живое конструктор. - Я думал, ты присоединишься ко мне, а ты вместо этого брызжешь ядовитой слюной скептицизма и разъедаешь софизмами мои благородные помыслы. А ведь они обещают спасение в масштабе Вселенной!

- Так ты вознамерился стать спасителем Космоса? - молвил Клапауций. Знаешь что, Трурль? Надо бы заковать тебя в кандалы и ввергнуть в узилище, чтобы дать тебе время опомниться, да боюсь, это слишком затянется. А потому скажу лишь: не твори счастья слишком поспешно! Не осчастливливай бытия с наскоку! Ведь если ты и создашь неведомо где счастливцев (в чем я сомневаюсь), по-прежнему останутся те, другие, и разгорится такая зависть, такие начнутся раздоры и склоки, что ты, чего доброго, окажешься перед дилеммой вряд ли приятной: либо твои счастливцы уступят завистникам, либо придется им этих несчастных, настырных и дефективных перебить до единого - ради полной гармонии.

Трурль в бешенстве распрямился во весь свой рост, но опомнился и разжал кулаки. Не очень-то было бы хорошо начать подобным манером Эру Абсолютного Счастья, которую он уже твердо решил сконструировать.

- Прощай! - заявил он холодно. - Жалкий агностик, Фома неверующий, невольник естественного порядка вещей! Не словами я отвечу тебе, но делом! По плодам трудов моих ты узнаешь со временем, кто был прав!

Воротившись домой, Трурль оказался в затруднительном положении: из эпилога его прений с Клапауцием следовало, будто он уже разработал план действий, а это было не так. Говоря по совести, он и понятия не имел, с чего начинать. Поснимал он тогда с книжных полок кипу трудов, трактующих о бессчетных обществах и культурах, и стал поглощать их с достойной удивления скоростью. Но все же ум его слишком медленно наполнялся нужными сведениями, поэтому он спустился в подвал, притащил оттуда восемьсот кассет памяти - ртутной, свинцовой, ферромагнитной и крионической, - подключил их мини-кабелями к своему организму и за считанные секунды зарядил себя четырьмя миллионами битов самой качественной информации, какую только можно было сыскать в околозвездном сумраке, на планетах и остывающих солнцах, населенных усердными летописцами. И столь велика была эта доза, что Трурля встряхнуло с головы до ног, глаза его полезли на лоб, челюсти и прочие члены свело, посинел он весь и завибрировал, словно молнией пораженный, а не трудами историческими и историософическими. Собрал он последние силы, пришел в себя, отер лоб, дрожащими коленями уперся в ножки стола и сказал:

- Вижу, что было и есть куда хуже, чем я полагал!

Какое-то время точил он карандаши, наливал чернила в чернильницы, чистую бумагу раскладывал стопками, а видя, что приготовления эти ни к чему не ведут, в некотором уже раздражении решил:

- Нужно, ради порядка, ознакомиться и с трудами прадавних, архаических мудрецов, хотя я всегда откладывал это на будущее, полагая, что современный конструктор ничему не научится у старых хрычей. Но теперь все едино! Уж так и быть, изучу я и этих полупещерных, старозаконных мыслянтов и тем уберегу себя от шпилек Клапауция, который, правда, тоже никогда не читал их (а кто вообще их читает?), но украдкой выписывает из древних трактатов по фразе, чтобы меня донимать цитатами и невежеством попрекать.

И в самом деле, взялся он за истлевшие, мышами изъеденные фолианты, хотя страшно ему этого не хотелось. Глубокой ночью, заваленный книгами, которые то и дело задевали его колени страницами (ибо он в нетерпении сбрасывал их со стола), Трурль сказал себе:

- Как видно, пересмотреть придется не только конструкцию разумных существ, но и все, что насочиняли они под маркою философии. Известное дело: зародилась жизнь в океане, который у берегов заилился, как положено, и получилась жидкая взвесь, болтушка коллоидная. Солнце пригрело, взвесь загустела, ударила молния, болтушку аминокислотами заквасила, и вызрел из нее сыр, который со временем перебрался туда, где посуше. Выросли у него уши, чтобы слышать, где пробегает добыча, а также ноги и зубы, чтобы догнать ее и сожрать. А если не выросли или оказались коротковаты, съедали его самого. Выходит, разум создала эволюция; а что же в ней Глупость и Мудрость, Добро и Зло? Добро - если я кого-нибудь съем. Зло - если я буду съеден. То же и с Разумом: сожранный, несомненно, глупее сожравшего, ведь тот, кого нет, не может быть прав, того же, кто стал кормежкой, нет ни на вот столечко. Но тот, кто сожрал бы всех остальных, умер бы с голоду; так воспитывается умеренность. Всякий сыр со временем обызвествляется, такой уж это порченый материал, и в поисках лучшего тряские существа додумались до металла. Однако сами себя повторили в железе, поскольку проще всего сдувать с готовых шпаргалок, а к настоящему совершенству и не приблизились. Ба! Если б, обратным ходом вещей, сперва появилась бы известь, потом - деликатесы помягче, а под самый конец - мягчайшая эфемерность, философия вылупилась бы совершенно иная: как видно, она вытекает прямо из материала, другими словами, чем бестолковее складывалось разумное существо, тем отчаянней толкует оно себя наизнанку. Обитая в воде, говорит, что блаженство на суше, живя на суше, находит рай в небесах, родившись с крыльями, мечтает о ластах, а если с ногами, - подрисовывает себе гусиные крылья и восторгается: "Ангел!" Удивительно, что я этого до сих пор не заметил! Итак, мы назовем это правило Космическим Законом Трурля: согласно изъянам своей конструкции, всякий разум Первосортный Абсолют сочиняет. Надо бы это учесть на случай, если я возьмусь за исправление основ философии. Теперь, однако же, время строить. В основу мы заложим Добро, но что такое Добро? Ясно, что нет его там, где нет никого. Водопад для скалы - не злой и не добрый, землетрясение для озера - тоже. Значит, надобно изготовить кого-то. Но как узнать, что кому-то сейчас хорошо? Увидел бы я, к примеру, что у Клапауция неприятности, и что же? Я бы одной половиной души огорчился, а другой половиной обрадовался, не так ли? До чего все это запутанно! Кому-то, может быть, хорошо по сравнению с соседом, но он ничего об этом не знает и не считает поэтому, что ему и впрямь хорошо. Так что же, конструировать существа, на глазах у которых другие, подобные им, в смертных муках томятся? Неужели они испытывали бы довольство благодаря такому контрасту? Быть может; но очень уж все это мерзко. А значит, без глубителя и трансформатора не обойтись. Не следует с маху браться за создание целых счастливых обществ, для начала соорудим индивидуум!

Засучив рукава, в три дня изготовил он Блаженный Созерцатель Бытия машину, которая сознанием, раскаленным в катодах, сливалась с любой увиденной вещью, и не было на свете предмета, который не привел бы ее в восхищение. Уселся Трурль перед нею, чтобы исследовать, то ли получилось, чего он хотел. Блаженный, раскорячившись на трех железных ногах, водил вокруг себя телескопическими глазищами, а наткнувшись на доску забора, на булыжник или старый башмак, в безмерный восторг приходил и даже постанывал от сладостных чувств, что его распирали. Когда же Солнце зашло и небо вечернею зорькой зарозовело, Блаженный в экстазе пал на колени.

"Клапауций скажет, конечно, что стоны и преклонение ни о чем еще не свидетельствуют, - подумал Трурль, охваченный непонятной тревогой. - Потребует доказательств..."

Тогда вмонтировал он в брюхо Блаженному циферблат - большущий, с позолоченной стрелкой, шкалированный в единицах счастья, каковые нарек он гедонами, а сокращенно - гедами. За один гед была принята интенсивность блаженства путника, который с гвоздем в ботинке протопал четыре мили, а после гвоздь вынул. Путь конструктор помножил на время, поделил на колючесть гвоздя, вынес за скобки коэффициент натертости пятки и таким образом выразил счастье в системе сантиметр - грамм - секунда. Это немного его успокоило. Между тем Блаженный, всматриваясь в запачканный рабочий фартук мельтешившего перед ним Трурля, в зависимости от угла наклона и яркости освещения испытывал от 11,8 до 18,9 гедов на пятнышко - латку - секунду. Конструктор успокоился совершенно и заодно подсчитал, что один килогед испытали старцы, подглядывая за купающейся Сусанной, а мегагед - это радость приговоренного, вынутого в последний момент из петли. Видя, как все прекрасно можно измерить, он тут же послал одну из машин-прислужниц за Клапауцием, а когда тот пришел, сказал: