Митико будто наблюдала за собой со стороны, словно разглядывала картину, изображающую встречу двух людей на фоне мрачного, страшного пейзажа.
— Моя сестра Окити торопилась домой. Она работала на фабрике и верила в войну. Так же, как верил в нее мой брат. Не хотела принимать ни денег, ни советов отца. Ее мужа убили на Окинаве, а она продолжала работать по две смены.
В ту ночь завыли сирены воздушной тревоги. Бешеный ветер разносил по городу жидкий огонь. Окити жила в Асакусе и вместе с другими бросилась в этот храм, под защиту богини сострадания. Но она нашла здесь только смерть.
Длинная прядь иссиня-черных волос выбилась из прически и растрепалась по белой шее Митико, но она не замечала. Филиппу казалось, будто она говорит против собственной воли, будто какая-то сила заставляет ее, выталкивает из нее слова.
— Окити носила накидку с капюшоном, какие японское правительство раздавало населению для защиты ушей от грохота воздушных налетов. К несчастью, они не предохраняли от огня. Ее капюшон загорелся, когда она бежала к храму. И еще загорелись пеленки ее шестимесячного сына. Она несла его за спиной.
Митико все труднее было сдерживаться. Клубы пара от дыхания обволакивали ее лицо.
— Огромные, зеленые и величественные древние деревья генко вокруг храма вспыхнули, как римские свечи. Деревянные перекрытия рухнули на толпу, укрывшуюся от огненной бури. И те, кого не задавило, кто не задохнулся в дыму, все сгорели заживо.
Наступившая тишина звенела в ушах, и Филиппу почудились страшные крики. Все время, пока Митико рассказывала, он пристально вглядывался в покрытую шрамами землю, выгоревшие колонны, остатки рухнувших стен. Насколько же все это выглядело сейчас иначе, не так, как в первый раз, когда Эд Портер бесстрастным тоном докладывал статистику той бомбежки. Тогда все казалось далеким и безличным, будто события столетней давности. И тем не менее что-то притягивало Филиппа к этому месту.
Он присел и поднял с земли какой-то обугленный предмет. Что это такое, сказать было невозможно. Вглядываясь в зияющую черноту того, что некогда называлось храмом Каннон, слушая дрожащий голос японки, Филипп внезапно поразился. Что же все-таки влекло его на этот пустырь? И что заставляет людей превращать красоту в ничто?
Он почувствовал, как его сердце сжимает пустота. Неожиданно он вернулся мыслями в далекую суровую зиму, в тот угасающий день, когда добрался до логова рыжей лисицы. Снова увидел зверя, впечатавшегося пушистым мехом в ржавую глину, когда пуля 22-го калибра ударила хищника в грудь. И вдруг он впервые понял, что давно превратился из охотника в лису. Мертвый, разоренный пустырь переиначил Досса.
Ему слышались крики охваченных пламенем женщин, чудились ярко-малиновые и золотистые кимоно, превращающиеся в прах под оранжевыми языками огня, он видел агонию людей, и сырой туман превратился в обжигающе удушливый дым. Филипп задыхался вместе с ними.
И вдруг он зарыдал.
Он плакал по невинным, которых настигла мучительная смерть, по детям, потерявшим жизнь, так и не поняв, что это такое.
Он плакал по самому себе, по своему исковерканному детству, которое он растратил на ненависть к жизни, ни разу даже не сказав за нее отцу «спасибо».
И он осознал, что ненависть к жизни завела его в тупик, в зону пустоты. Ненависть сделала его тем, кем он стал. Насколько же он несчастнее тех несчастных, что сгорели здесь живьем в бушующем огненном шквале. Одно дело, когда жизнь резко обрывается, и совершенно другое — непрерывно ощущать ее бессмысленность. Он настолько сроднился со смертью и разрушением, что жизнь отомстила ему. Теперь он понимал, какая сила тянула его к храму. Возмездие. Он смотрел и видел зеркальное отражение обугленных руин, в которые превратилась его душа. Вглядывался в черный провал, где тысячи людей искали спасения, а нашли смерть, и видел пустоту собственной души.
Ненависть к жизни приводит к бессмысленному уничтожению всех и вся. Она приводит к войнам. Она позволяет людям бездумно подчиняться приказам других, таких же смертных, и стрелять в третьих.
Досс был хорошим солдатом. Он принимал факты такими, какими их ему преподносили, и не задумывался об их истинности. И убивал. Теперь ему стало ясно, что эти факты — ложь. Какое он имел право отбирать жизни, казнить по приговору без всякого намека на правосудие и справедливость?
В эту минуту он казался себе таким же мертвым, как те погибшие, души которых стенали в огне храма Каннон. Он слышал их безмолвные крики отчетливее, чем городские шумы. И чувствовал себя безмерно одиноким. Он никогда и вообразить не мог, что на свете существует такое одиночество. Как он пойдет домой и объяснит Лилиан, что он натворил? Она никогда не поймет и не простит. Да и вообще его женитьба, как теперь ясно, была наваждением, мечтой, за которую он уцепился, чтобы не сойти с ума.
Но сейчас на волю вырвалась та часть его души, которой ближе японское отношение к жизни как к Пути. Его путь достиг перевала. Он ощущал все возрастающее родство с Японией, с ее пейзажами, звуками, запахами и обычаями. С ее людьми. Филипп знал наверняка, что в ту минуту постиг их образ жизни куда полнее, чем когда-либо раньше. И оттого почувствовал еще более глубокое одиночество. Он был как сухой куст посреди плодородного поля, и душа его кричала гласом вопиющего в пустыне.
И тогда ему на плечо легла рука. Филипп посмотрел в глаза Митико и увидел бегущие по ее щекам слезы. Его ошеломило понимание: она тоже чувствует себя потерянной. Он захотел собрать эти слезы, как драгоценные бриллианты.
Он взял ее пальцы и зажал между ладонями. Зону пустоты населяли не только его безликие призраки.
Книга вторая
Тендо
Путь неба
Наше время, весна
Токио — Вашингтон — Мауи
В молодости Кодзо Сийна окружал себя зеркалами. В молодости его мышцы были тверды, кожа блестела; река его жизни стремительно неслась вперед. В молодости Кодзо Сийна гордился своим телом.
Когда-то пот, обжигавший его кожу во время физических упражнений приводил его в ни с чем не сравнимый восторг. Когда-то, совершенствуя свое тело, он бросал вызов времени и смерти. Когда-то поднятая штанга возвышала его. А потом, слизывая струящийся по губам пот, глядя в зеркала на бесчисленные отражения Кодзо Сийны, обнаженного и сильного, он казался себе воплощением Иэясу Токугавы, отца современной Японии. В зеркалах отражалось само совершенство, и Сийна считал себя богом.
Теперь, когда он состарился, все зеркала были убраны с глаз долой. Подобно набегающим на берег волнам годы оставили на Сийне свой след, столь явный, что не заметить его было невозможно. Теперь Сийна точно знал, что упустил возможность уйти из жизни как подобает, на вершине своего физического совершенства.
Теперь он предоставит времени завершить то, на что у него не хватило мужества, когда тело его было подобно распустившемуся цветку. Когда смерть была так чиста, когда она послужила основной цели самурая: уподобить свою смерть ростку, дабы она служила примером для других.
Теперь ему оставалось смириться с тем, что должно было произойти, тешить себя мыслью, что это достаточное вознаграждение за почти сорок лет страданий. Конечно же, он был прав: американская оккупация Японии, принятая с помощью янки новая конституция 1946 года превратила Японию в страну предпринимателей-буржуа, с буржуазными вкусами и замашками. И поскольку по настоянию американцев в бюджет новой Японии не были заложены расходы на оборону, бремя этих расходов не отягощало экономику страны. Как раздражали Сийну молодые богатые коммерсанты из его окружения, превозносившие Америку за то, что с ее помощью Япония стала настолько процветающей страной, что даже буржуазному среднему сословию стал доступен уровень жизни, о котором деды еще поколения назад не могли и мечтать. Сийна гневался, потому что они отказывались видеть то, что ему было совершенно ясно. Да, Америка позволила Японии стать богатой. Но Япония сделалась ее вассалом, безопасность страны полностью зависит от Америки. Когда-то Япония была страной самураев, умевших вести войну и создавших свою собственную систему обороны. Теперь все это в прошлом. Америка принесла в Японию капитализм и тем самым выхолостила всю культурную традицию.