— Тише! Возьми себя в руки! Я принес новости, — произнес отец Рокко тихим, скорбным тоном.
Лука крепче сдавил руку священника и, затаив дыхание, безмолвно впился взглядом в его лицо.
— Возьми себя в руки, — повторил отец Рокко. — Возьми себя в руки, чтобы выслушать самое худшее. Мой бедный Лука, врачи оставили всякую надежду!
Со стоном отчаяния Лука отпустил руку брата:
— О Маддалена! Дитя мое, единственное мое дитя!
Вновь и вновь повторяя эти слова, он прислонился головой к перегородке и разрыдался. При всей алчности и грубости своей натуры, он искренне любил дочь. Вся его душа была в его статуях и в ней.
Когда приступ горя утих, Лука вдруг пришел в себя от ощущения какой-то перемены в освещении студии. Он сейчас же поднял глаза и смутно разглядел патера, который стоял далеко от него в конце комнаты близ двери, с лампой в руке и пристально что-то рассматривал.
— Рокко! — воскликнул Лука. — Рокко, зачем ты унес лампу? Что ты там делаешь?
Ни движения, ни ответа. Лука приблизился на два-три шага и позвал снова:
— Рокко, что ты там делаешь?
На этот раз священник услыхал и подошел к брату с лампой в руке — так внезапно, что тот вздрогнул.
— Что с тобой? — в изумлении спросил Лука. — Боже милостивый, Рокко, как ты бледен!
По-прежнему патер не произносил ни слова. Он поставил лампу на ближайший стол. Лука заметил, что рука его дрожала. Никогда раньше не видел он брата в таком волнении. Когда всего несколько минут назад Рокко объявил, что на спасение жизни Маддалены нет надежды, его голос, хотя и исполненный горя, был совершенно спокоен. Что означал этот внезапный испуг, этот странный, безмолвный ужас?
Священник заметил, что брат с недоумением смотрит на него.
— Пойдем! — едва прошептал он. — Пойдем к ее постели; нам нельзя терять время. Возьми шляпу, а я пока потушу лампу.
С этими словами он поспешно погасил лампу. Они вместе прошли по студии к выходу. Лунный свет, вливавшийся в окно, падал на то место, где патер стоял один с лампой в руке. Когда они там проходили, Лука почувствовал, что его брат весь дрожит, и увидел, как он отвернул голову.
Два часа спустя Фабио д'Асколи и его жена расстались навек в этом мире; и слуги дворца шептались, ожидая распоряжений о погребальной процессии для их госпожи на кладбище Кампо-Санто.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава I
Приблизительно через восемь месяцев после того, как графиня д'Асколи была опущена в могилу на Кампо-Санто, два сообщения распространились среди пизанского веселящегося света, вызывая любопытство и пробуждая всевозможные ожидания.
Первое сообщение было о предстоявшем во дворце Мелани грандиозном маскараде в ознаменование дня совершеннолетия наследника дома. Все друзья семьи предвкушали это празднество, ибо старый маркиз Мелани слыл одним из самых гостеприимных, но в то же время и одним из самых эксцентричных людей в городе. Поэтому все ожидали, что для развлечения гостей — если он в самом деле даст этот бал — маркиз придумает самые необычайные чудачества, со множеством разнообразных масок, танцев и всяких увеселительных затей.
Второе сообщение гласило, что богатый вдовец Фабио д'Асколи намерен возвратиться в Пизу, после того как он укрепил свое здоровье и душевные силы путешествием по чужим странам, и что можно ожидать его нового появления в обществе — в первый раз после смерти жены: он обещал быть на маскированном балу, назначенном во дворце Мелани. Особый интерес это известие возбудило среди знатных молодых женщин Пизы. Фабио исполнилось всего тридцать лет, и все сходились на том, что это возвращение в общество его родного города означало с несомненностью не что иное, как его желание найти вторую мать для своего маленького ребенка. Все незамужние дамы готовы были биться об заклад так же уверенно, как восемь месяцев назад это предлагала Бригитта, что Фабио д'Асколи женится снова.
Так или иначе, но оба сообщения подтвердились. Из дворца Мелани на самом деле были разосланы приглашения, а Фабио возвратился из-за границы под свой кров на Арно.
При подготовительных мероприятиях, связанных с костюмированным балом, маркиз Мелани показал, что намерен не только поддержать, но еще и усилить свою репутацию чудака. Он изобретал самые сумасбродные костюмы для некоторых из своих наиболее близких друзей; готовил гротескные танцы, которые в заранее назначенные часы на протяжении вечера должны были исполнять профессиональные скоморохи, нанятые во Флоренции. Он сочинил «игрушечную симфонию», включавшую соло на всех шумовых игрушках, какие в то время выделывались для детской забавы. И не довольствуясь тем, что таким образом он уже уклонился от избитых путей в подготовке увеселений для бала, он решил проявить безусловную оригинальность даже в выборе персонала, который должен был обслуживать гостей. Другие люди его положения привыкли возлагать эти обязанности на своих и специально нанятых лакеев. Маркиз же решил, что его персонал будет составлен только из молодых женщин; что две комнаты будут превращены в аркадские беседки; и что все самые миловидные и благовоспитанные девушки Пизы будут распоряжаться в них угощением, одетые, в духе ложноклассических вкусов времени, пастушками эпохи Вергилия.
Единственным недостатком этой блестящей и новой идеи была трудность ее осуществления. Маркиз особо приказал, чтобы было приглашено не менее тридцати пастушек, по пятнадцати для каждой беседки. В Пизе легко было бы найти и вдвое большее число, если бы красота была единственным качеством, требуемым от прислуживающих девиц. Однако для сохранности золотой и серебряной посуды маркиза было совершенно необходимо, чтобы пастушки, помимо хорошей внешности, обладали еще аттестацией о безупречной честности. Приходится, как ни грустно, отметить, что именно этой малой добродетелью большинство молодых особ, соглашавшихся на работу во дворце, не обладало. Шли дни за днями, и мажордом маркиза наталкивался на все большие затруднения, стараясь собрать назначенное число достойных доверия красавиц. Наконец все его ресурсы были исчерпаны, и тогда, примерно за неделю до бала, он явился перед своим хозяином с унизительным признанием, что он не знает, как ему быть. Общее число девушек хорошего поведения и с аттестациями о честности, каких ему удалось завербовать, достигало всего двадцати трех.
— Вздор! — гневно закричал маркиз, как только мажордом доложил ему об этом. — Я приказал тебе достать тридцать девиц, так чтоб их и было тридцать! Нечего качать головой, когда для всех них уже заказаны наряды: тридцать туник, тридцать венков, тридцать пар сандалий и шелковых чулок, тридцать посошков! А ты, негодяй, имеешь наглость предлагать мне только двадцать три руки, чтобы держать их! Ни слова! Я не желаю слышать ни слова! Достань мне тридцать девиц, не то лишишься места!
Последнюю страшную фразу маркиз выкрикнул на самых высоких нотах и при этом властно указал на дверь.
Мажордом слишком хорошо знал своего господина, чтобы спорить с ним. Он взял шляпу, трость и отправился в путь. Бесполезно было снова просматривать списки отвергнутых соискательниц; тут не могло быть ни малейшей надежды. Единственный его шанс был обойти всех знакомых в Пизе, у которых дочери находились где-либо в услужении, и посмотреть, что могут дать подкуп и уговоры.
После целого дня, затраченного на такие уговоры, обещания и терпеливое устранение бесчисленных препятствий, результатом его усилий в новом направлении было прибавление еще шести пастушек. Так он доблестно дошел с двадцати трех до двадцати девяти, и теперь у него оставалась одна лишь забота — где бы еще раздобыть пастушку номер тридцать?
Он мысленно задавал себе этот важный вопрос, когда входил в тенистый переулок, по соседству с Кампо-Санто, на обратном пути во дворец Мелани. Медленно бредя посреди дороги и обмахиваясь платком после изнурительных тягот дня, он увидел молодую девушку, которая стояла у двери одного из домов, очевидно кого-то поджидая, чтобы вместе войти внутрь.