- Сходство зазубрин... Ложное чувство, что оно у меня - с Бродским. Даже хотела послать ему письмо, фотографии. Ну, фотоработы, конечно.

- А я-то уж представил себе: вскрывает Бродский конверт - а там Демьянова в купальнике.

- В то время ему как раз уже можно было жить по принципу "Зачем?". Я потерпела бы фиаско!

- Кто знает. Как-никак, сходство зазубрин.

- К сожалению, только у меня с ним. Но не у него со мной. На осколки одного разбитого сосуда мы не тянем.

- А мы с тобой на что тянем?

- Сам-то как думаешь?

- По крайней мере, мы одной крови.

- Вот-вот. Мы одинаковые осколки. Да только от разных сосудов.

- А значит... нас можно поменять местами. С Петером как-нибудь познакомишь?

Идиотская шутка. Начинаю злиться.

- Если тебе понадобится почувствовать себя женщиной - я устрою тебе это лучше любого Петера. И вообще, можешь три дня потерпеть и не упоминать при мне о жене, других женщинах и мужчинах?

- Демьянова, ты ревнуешь? Ревнуешь чужого мужа. И вообще - чужого человека. Потрясающе. Я тебя люблю.

Он - циник, не я.

Я хоть не употребляю это слово: любить. Не опошляю его.

* * *

Дождь разбросал огромные лужи.

Странно: Иван вовсе не боится навредить себе. То и дело подхватывает меня на руки и идет по воде, аки по суху. Ему наплевать на то, что ботинки скоро можно будет выжимать.

Манера такая - наплевать. А это дает определенную свободу ощущений.

В ближайшем дождевом озерце отражаются морды двух иномарок. Одна подъехала у нас на глазах, во второй парочка жрет гамбургеры.

- Иван, смотри, номера одинаковые! Шесть семь шесть - у этой, и у той шесть семь шесть! Только буквы не совпадают.

- Ничего себе. Значит, между ними можно загадывать желания.

Подхватывает на руки, по глади озерца - прямиком в проемчик между машинами. Мыском ботиночка касаюсь дверцы - модного темно-зеленого цвета. За бликующим стеклом жующие застыли: лиц не разглядеть, но челюсти не двигаются. Челюсти смотрят на нас.

Затылком я вижу плохо, поэтому обитатель другой машины остается вне поля моего зрения. Сейчас как вылезет наружу, как накостыляет... на всякий случай. Тоненькому, но наглому Балашову, как обычно, плевать.

- Загадывай.

- ...Загадала.

Иван протискивается обратно, я скольжу ботиночком по темно-зеленой эмали: места мало, вода кругом.

Челюсти, помедлив, принимаются за работу.

Ведь двое сумасшедших ничего дурного не сделали: они просто влюблены. А потому немножечко безумны.

Челюсти, знаете, в чем ошибочка-то? Мы просто безумны. И - немножечко влюблены.

Или так: мы немножечко влюблены. А потому просто безумны.

* * *

Может, и хотелось бы "большой любви".

Не подпускают.

Да я и не сумею.

Давно надо было свалить в Америку. Ходила бы к Бродскому на лекции, в университет.

Теперь-то что. Единственный, и тот помер.

В детстве я много плакала. Упаду и реву. Никто не поднимает. Родители молодые, закроются в комнате: им не до меня. Или просто не подходят. Поплачу и перестану. Реакции - ноль, чего силы-то терять.

Теперь, чтобы заплакать, столько преодолеть надо в себе. Ушибиться побольней.

Еще в детстве поняла: никто никому не нужен. Из-за кого рыдать-то?

Однако: чем тесней единенье, тем кромешней разрыв.

Значит: не допустить - чтобы - тесней. Вообще не допустить единенья.

А так - просто шататься по полночному Тушино - рука в руке. Листья липнут к мокрому асфальту. Ветер щекочет дерево. Оно поводит телом, стряхивает мириады крошечных капелек. Единенья нет. Есть желание говорить. Говорить: о вчера дочитанном Фаулзе, о моем школьном учителе немецкого, о "Небе над Берлином" Вендерса.

- Ты смотрел?

- Напомни...

Торопливо (разве это можно забыть?): ангелы; ангелы, обнимающие нас за плечи; заглядывающие в наши книги; в наши души; немолчный шепот мыслей в тиши библиотек (вспомнил? нет?); циркачка под куполом...

- ...да! циркачка; старичок-историк...

- ...но главное - Мужчина и Женщина...

Мы говорим об осени: я - о скорби природы, он - об обновлении; о том, как можно жить одной - с чужими людьми; о Брэде Питте. О любви.

- Я не могу представить себе, как ты любишь.

Говорить; сжимать в кулаке пятерню кленового листа. Потом засушить его небольное воспоминание.

Затем можно и - некромешный разрыв.

И тогда из хилого слияния, жиденького расставания легко состряпать чудную пьесу, грандиозное полотно с фатальными сценами.

Будет что рассказать внукам. Поначалу, конечно, - классику. Иссякнув, перейти на личности. Кай и Герда, Ромео и Джульетта, Тристан и Изольда, Иван-дурак и Лягушка. Это уже про нас.

Наша сказка - со счастливым концом. А значит, она переживет и тебя, и меня, и всех вас. Двое любили. Но когда пришла пора разойтись, они сделали это с приятными лицами. В меру взгрустнув, в меру подчинившись обстоятельствам. Все сделав в меру. Умная сказка. Без выпендрежа и фальши.

* * *

А умирать накладно.

Слезы лить - это тоже - чуть-чуть, совсем чуть-чуть умирать. Всегда говорю себе: ради кого?

...Утром Иван ушел на работу, я осталась досыпать. Как-никак, первая ночь: простыня - комом, голова раскалывается на две части: большую и поменьше. Разбили теткину рюмку. Одну из шести. Может, не заметит.

За окошком - серый день, морось. Вылезла из постели часам к шести; на ковре, под пяткой - щекотная шкурка киви (обожаю: нежная зеленая плоть, тающая на языке), бардак в комнате - невероятный. Убирать ничего не хочется. Юльке позвонила.

Я не висела бы на телефоне, но из дома Иван не звонит. Да и все эти идиотские формальности только бесят. "Дорогая, ты как, в порядке? Я ничего не забыл!!!" Бред какой-то.

- Балашов поехал обслуживать супругу. Кстати, если что - ночью вы были на срочном задании.

- Дашка, что ты несешь, на каком мы могли быть "задании"?

- Да это на всякий случай.

К соседскому чаду кто-то приперся. Сейчас подымут визг: "Гулять! - А ты уроки сделала? - Нам не задали! Гулять! - Полдевятого! Через полчаса - спать ложиться! - Гулять!..". Но тишина - подозрительная. Дверь приоткрывается. Застываю с трубкой в руках.

- Юль, прости, тут Балашов... снова.

Скидывает плащ, на стол - бутылку кагора. В ладони - три лохматеньких киви. Зачем же так?

- Только что сказала Юльке... он, мол, давно дома, жену... охаживает...

- Я знал, что это тебя доконает.

Провести день в чарующем состоянии безлюбья, бесподобном ощущении душевного равновесия, горделиво улыбаться собственному равнодушию... И - под занавес этой безобидной одноактной пьесы - умереть. Чуть-чуть, совсем чуть-чуть умереть.

- Я не позволю тебе зацепить... мою душу. Вот так.

Маленькая смерть не отпускает, размазывает под глазами тушь, хлюпает в носу.

Еще полслова, полжеста - он, конечно, выберет единственно верные - и жиденькое безбольное счастье навсегда покинет нас. Меня - покинет; этого достаточно.

Одна боль останется. В подробностях.

- Может, я привязываюсь посильней тебя, Даша.

- Два часа назад я смотрела в потолок и думала: а что будет, если он больше не придет?

Хотела сказать: никогда не было так... упоительно. В одну ночь - если не сердце, то плоть ты точно научил: улыбаться; смеяться; хохотать. Хотела сказать. Не успела.

- Да я и не приду больше.

...Подрожала под ледяным душем; едва промокнула прохладное тело. Влезла в джинсы, свитер. Посмотрим еще, чья возьмет. По влажным волосам бегут капли, свитер на спине уже сырой. Наматываю волосы на руку, отжимаю. Он не получит меня.

...Чем мы были и что мы не смогли сохранить, - промолчишь поневоле, коль с течением дней лишь подробности боли, а не счастья видней.

Чем мы были: приятелями, надумавшими заняться любовью. Приятелями, которым это понравилось.

Мимо осуждающей бульдожьей морды в соседском дверном проеме - в комнату. Он обнимает меня. Он говорит: "Бедненькая, ну что ты?".