Ишбердей взмахнул погоняльным шестом и гикнул:

– Эй-ла! [155/156]

Оленей и собак ровно ветром сорвало и унесло. Провожальщики не успели глазом моргнуть – обоз скрылся из виду.

Кутила зима

вьюга мела

и в глаза несла...

Гонимые по насту снеги текли-плескались, как вода. Взыгрывали снежные козлы.

Собаки на скаку хватали горячими языками снег. Олени бежали спорой рысью, валил от оленей пар. Непокрытая голова Ишбердея была запорошена снежной пылью.

– Эй-ла!

Он проводил казаков за Камень, до русских мест, и тут отстал.

Дальше погнали на лошадях, в широких розвальнях.

Передом, накатывая дорогу, скакали пять порожних троек.

Ехали борзо.

Ямщики, на морозе калёные, подъезжая к яму, свистали – да так, что от того свисту у казаков ровно дыру в ухе вертело. На свист другие ямщики выводили свежих лошадей.

Похлебают посылы щец, набьют брюхо кашею и – шарила!

Дорога полем, дорога лесом, ухаб, овраг, болото, холм, и по холму голый кустарник, как волчья щетина. Спали заметенные снегами древние деревни, – над снегами где-где торчал клок гнилой соломы, закопченная избяная труба. Луна топила мглистые поля, над черными лесами горели холодные звезды.

Просторы... В просторах тонул глаз, радовалось сердце, напоенное, накормленное просторами. Сдобно пахло конским потом да теплыми конскими говяхами. За обозом гнались волчьи орды, по снегу летели косые волчьи тени. Казаки громили волков из взятой на дорогу пушки.

Большая московская дорога, как река, несла людей конных, людей пеших, торговые караваны. С севера тянулись обозы с рыбой, льном и кожами. За возами шагали рослые мужики с бородами, обледенелыми будто банные веники. Обозы обгонял обитый медью и выложенный костью щегольской возок купчика-скупщика. На раскормленных монастырских битюгах плелись краснорожие монахи-сборщики. Звеня веригами, шли и ползли юродивые, храбро открыв голые груди навстречу вьюгам и морозам. Боярин с семьею пробирался на богомолье в санях столь просторных, что в них впятером можно было лечь и спать. От города к городу гнали скороходы. С Руси брели калеченные ратники, нищие, бездомки да работные люди тверских, вологодских и владимирских земель.

Москва блеснула жестяными главами церквей.

Заставу миновали на рассвете.

В морозном инее дремала столица. Кривые улочки тонули в сугробах. Дворы были обнесены бревенчатым тыном, а то и плетнем. По дворам горланили овцы, раскалывались петухи, кто-то кого-то лаял последними словами. На перекрестках улиц, около [156/157] колодцев, как галки, кричали молодухи, вокруг обледенелых колод табунились коровы и лошади. Светлый дым столбом качался над трубами. На папертях толклись, гудели нищие. Не спеша шли к церквам люди московские в шубах и охабнях, опоясанных кушаками низко, по самому заду. Кремлевская стена после татарского разорения все еще достраивалась: набережная Москва-реки была завалена строевым лесом и бунтами каленого кирпича.

Разбежались у казаков глаза.

Зашли в часовню, поставили по свече и наскоро помолились. Тут же, рядом завернули в кабак. В кабаке нестерпимый жар, вонь, разило чесноком, кислым хлебом и горелым луком. Для храбрости – выпили. Иван Кольцо поучал товарищей:

– Будет царь о чем спрашивать, ворчи чего-нибудь про себя, мычи, но голосу не подавай. Брякните словцо некстати – государю обида, а мне – кнут.

Кабатчик провожал казаков, коих он принял за купцов, до возка и низко кланялся.

Ямщик разобрал вожжи.

– Э-э, залетные!

С простоты да по незнанью, всем обозом подкатили прямо к высокому резному крыльцу царевых хором, что считалось нарушением чести государева двора.

Иван Кольцо распорядился:

– Кашляй! Сморкайся!

С треском высморкались, обили смушковые, татарской валки, валенки и полезли на крыльцо.

В дверях показался голова стрелецкий и крикнул:

– Шапки!

Переглянулись и неторопливо стащили шапки.

– Куда?

– К царю.

– Отколь вы и кто?

– Сибирской земли послы.