— По-видимому, да, иначе некоторых давно бы выгнали с пастбища, хотя бы за их еду и было заплачено.
— Но чего вы не понимаете, извините меня, сударыня, это того, что общий принцип рабства, включающий содержание и прокорм, имеет совершенно ложное основание, и я горжусь, что вместе с большинством канзасских лошадей думаю, что все это должно быть отнесено на склад отживших предрассудков. Я говорю, мы слишком прогрессивны для этого. Я говорю, мы слишком просвещены для этого. Все это было хорошо, пока мы не думали, но теперь — но теперь — новое светило показалось на горизонте!
— Не вы ли? — сказал Дикон.
— За мной лошади Канзаса со своими многочисленными стучащими, подобно грому, копытами, и мы говорим просто, но величественно, что мы стоим всеми четырьмя ногами за неотъемлемые права лошади — ясно и просто, за возвышенно созданное дитя природы, которое кормится той же колеблющейся травой, пьёт из того же журчащего ручейка, да и согревается тем же благодетельным солнцем, что беспристрастно бросает свои лучи на разукрашенных рысаков и на жалких лошадей, везущих кабриолеты в здешних восточных странах. Разве мы не одной плоти и крови?
— Вот уж нет, — пробормотал Дикон про себя. — Гранди никогда не бывал в Канзасе.
— Ну, разве это не элегантно сказано насчёт колеблющейся травы и журчащего ручейка? — шепнула Тэкк на ухо Нипу. — По-моему, джентльмен говорит чрезвычайно убедительно.
— Я говорю, мы одной плоти и крови! Неужели мы должны быть отделены, лошадь от лошади, искусственными барьерами рекорда рысаков, или смотреть снизу вверх ради даров природы — липшего дюйма в колене или несколько более сильных копыт? Какая вам польза от этих преимуществ? Человек-тиран приходит, видит, что вы пригодны и красивы, и стирает вас в прах. Ради чего? Ради своего удовольствия, ради своих удобств. Молоды мы или стары, вороные ли мы или гнедые, белые или серые — между нами не делают разницы. Нас размалывают на не чувствующих упрёков совести зубах машины угнетения.
— Вероятно, у него что-нибудь испортилось в голове, — сказал Дикон. — Может быть, дорога скользкая, на него наехал кабриолет, и он не сумел посторониться? Может быть, сломалось дышло и ударило его?
— И я прихожу к вам из Канзаса, махая хвостом дружбы всем и во имя неисчислимых миллионов чистых душой, возвышенно настроенных лошадей, стремящихся к свету свободы, говорю вам: потритесь носами с нами в священном и святом деле. У вас сила. Без вас, говорю я, человек-тиран не может передвигаться с места на место. Без вас он не может собирать урожай, не может сеять, не может пахать.
— Очень странное место Канзас! — сказал Марк Аврелий Антоний. — По-видимому, там собирают жатву весной, а пашут осенью. Для них, вероятно, хорошо, но меня сбило бы с толку.
— Продукты вашей неутомимой деятельности сгнили бы на земле, если бы вы, по свойственной вам слабости, не согласились бы помочь им. Пусть гниют, говорю я. Пусть он напрасно вечно зовёт вас в конюшни! Пусть напрасно машет заманчивым овсом перед самым вашим носом! Пусть крысы буйно бегают вокруг не вывезенных с поля копён! Пусть жнец ходит на своих двух задних ногах, пока не упадёт от усталости! Не выигрывайте для него призов на скачках, губящих душу ради удовольствия. Тогда, только тогда человек-поработитель поймёт, что он делает. Бросьте работать, братья по страданию и рабству! Брыкайтесь! Пятьтесь! Становитесь на дыбы! Ложитесь в дышле и кричите! Разбивайте и уничтожайте! Борьба будет коротка, а победа обеспечена. После этого мы можем предъявить наши неоспоримые права на восемь кварт овса в день, две попоны, сетку от мух и наилучшие стойла.
Рыжий конь с торжеством закрыл рот с жёлтыми зубами, а Тэкк со вздохом сказала:
— По-видимому, надо что-нибудь сделать. Как-то не хорошо — притесняет человек всех нас, по-моему.
Мульдон проговорил хладнокровным сонным голосом:
— Кто же привезёт в Вермонт овёс? Он очень тяжёл, а шестидесяти четвериков не хватит и на три недели, если давать постольку. А зимнего сена хватит на пять месяцев!
— Мы можем уладить эти мелкие формальности, когда великое дело будет выиграно, — сказал рыжий конь. — Вернёмся просто, но величественно к нашим неоспоримым правам — праву свободы на этих зеленеющих холмах и отсутствию индивидуальных различий стран и родословных.
— Что вы подразумеваете под индивидуальными различиями? — твёрдо сказал Дикон.
— Во-первых, бывают чванливые, избалованные рысаки, ставшие такими только благодаря воспитанию, для которых бегать быстро так же легко, как есть.
— Вы знаете что-нибудь про рысаков? — спросил Дикон.
— Я видел, как они бегают. Этого достаточно для меня. Я не желаю ничего больше знать. Бега рысаков безнравственны.
— Ну, так вот что я скажу вам. Они не чванятся и не избалованы, т. е. не слишком. Я сам не рысак, хотя смело могу сказать, что некогда надеялся стать рысаком. Но я говорю, потому что видел, как тренируют рысаков, — рысак бежит не ногами, он бежит головой, и в неделю он трудится — если вы знаете, что такое труд, — больше, чем вы или ваш отец трудились за целую вашу жизнь. Он постоянно занят своим делом, а когда не бегает, то изучает, как следует бежать. Вы видели, как они бегают. Много вы видели! Вас поставят у барьера, позади ипподрома. Вы были запряжены в телегу, на которой стоял ящик с мылом, а ваш хозяин продавал ром вместо лимонада мальчикам, которые думали, что ведут себя, как взрослые мужчины, до тех пор, пока вас обоих не прогнали и не засадили в тюрьму — косолапая, неповоротливая, разбитая, загнанная кляча!
— Не горячитесь, Дикон, — спокойно проговорил Туиззи. — Ну, сэр, разве вы будете оспаривать различие между аллюрами лошади, идущей шагом, рысью, полным ходом, иноходью? Уверяю вас, джентльмены, что до того времени, как у меня случилось несчастье с бедром — прошу извинения, мисс Тэкк, — я славился в Падуки уменьем ходить различными аллюрами, и я вполне согласен с Диконом, что всякая лошадь, занимающая известное положение в обществе, достигает успеха головой, а не конечностями, мисс Тэкк. Я сознаюсь, что теперь во мне мало хорошего, но я помню, что умел делать прежде, чем занялся здесь перевозкой с помощью вот этого джентльмена.
Он взглянул на Мульдона.
— По-моему, все эти фокусы с аллюрами — вздор! — с презрением проговорил бывший ломовик. — У нас в Нью-Йорке только и ценится та лошадь, которая может вытащить телегу с дороги, заставить её повернуться на камнях и вывезти её на свободный путь. Есть особая манера махнуть копытами, когда кучер крикнет: «Вперёд, братцы!» — которой надо учиться целый год. Я не выдаю себя за цирковую лошадь, но я умел проделывать это лучше многих, и в конюшнях хорошо относились ко мне, потому что я всегда выигрывал время, а временем очень дорожат в Нью-Йорке.
— Но простое дитя природы… — начал рыжий конь.
— Ах, убирайтесь вы с вашей чепухой! — с лошадиным смехом сказал Мульдон. — Для простого дитя природы нет места, когда появляется «Париж» и уходит «Тевтонец», экипажи ведут разговоры между собой, а тяжёлые грузы двигаются к пароходу, отходящему в Бостон около трех часов после полудня в августе, среди жарких волн, когда толстые кануки и западные лошади падают мёртвыми на землю. Простому дитя природы лучше загнать себя в воду. Все люди, подъезжая к станции, становятся безумными, раздражительными или глупыми. И все вымещают это на лошадях. На беговом кругу нет колеблющихся ручьёв и журчащей травы. Гоняют по камням так, что искры летят из-под подков, а когда остановишься, то хватят по морде. Вот он, Нью-Йорк, понимаете?
— Мне всегда говорили, что общество в Нью-Йорке утончённое и высшего тона, — сказала Тэкк. — Мы с Нипом надеемся как-нибудь побывать там.
— О, там, куда вы отправитесь, вы не увидите бегового дела, мисс. Человек, которому захочется иметь вас, заставит вас проводить лето на Лонг-Айленде или в Ньюпорте, наденет на вас серебряную сбрую и даст вам английского кучера. Вы и ваш брат станете звёздами, мисс. Но, полагаю, узда у вас будет не из мягких. Они, городские жители, сдерживают лошадей, подрезают им хвосты, вкладывают им в рот удила и говорят, что это по-английски. Нью-Йорк не место для лошадей, разве только попадёшь на бега и будешь скакать по кругу. Хотелось бы мне быть пожарной лошадью.