Изменить стиль страницы

Пеструю толпу рассеяли.

На экране, далеко в глубине кадра, виден огромный официальный портрет; а вот на рисунке Энди бородавка отсутствует, Карен почти уверена.

Что-то такое есть в войсках, вступающих на площадь, в бессчетных шеренгах, бегущих со слаженной ленцой. Она постоянно щелкает переключателем, надеясь увидеть войска.

Показывают веломертвецов.

И снова площадь, освещенная лампами дневного света. Забавно, что картинка-даже если она не дорисована - обнажает истинное лицо человека.

Потом Карен выходит на улицу - а там, оказывается, вот что стряслось: в припаркованную машину врезалось такси, а в третьем, ничуть не пострадавшем автомобиле взвыла сигнализация и все никак не уймется. Вокруг стоят люди - глазеют и жуют. К этому раскаленному добела пятачку наклоняются уличные светильники с натриевыми лампами, и голова идет кругом, перемешиваются города и пейзажи, огромная площадь в Пекине, и прокопченная ветром улица в Нижнем Манхэттене, и антресоли, где светится экран телевизора… Карен стоит, глядит сощуренными глазами на смятый автомобиль, высматривая неестественно скрюченные тела и вездесущие мазки крови.

Проходят не глядя. Подайте монетку. Не глядя. Все равно вас люблю. Подайте монетку. Не глядя. Все равно вас люблю.

' Она увязалась за мужчиной, внешне похожим на Билла, но при ближайшем рассмотрении тот оказался совершенно не писательского типа.

Облепленную объедками ложку из художественной галереи она берегла как могла. Поместила на полке, убрав несколько книг, чтобы ложка лежала на виду, но не на свету, и ни за что не задевала. Карен очень беспокоилась за объедки. Если они каким-то образом с чем-нибудь соприкоснутся, поцарапаются, размякнут от тепла, то могут осыпаться с ложки; о подобном искажении художественного замысла Карен не могла помыслить без дрожи. Ложка и объедки - единое целое.

Она без обиняков поговорила, вложив в это всю душу, с одной парой - мужчиной и женщиной, заросшими грязью. Они сидели на матрасе в своей хижине-коробке, а Карен - снаружи, на корточках у входа, упершись кончиками пальцев в землю; пластиковый пакет, служивший дверной занавеской, как бы драпировал ее плечи.

Наша задача - готовиться ко второму пришествию.

Мир станет общемировой семьей.

Мы - духовные дети человека, о котором я говорила, человека из далекой-далекой страны.

Глобальное могущество нашего истинного отца оберегает нас.

В глобальном смысле мы - дети.

Все сомнения исчезнут в объятиях глобального контроля.

Омару Нили четырнадцать. Она шла вместе с ним мимо украинского Иисуса на церковном фасаде. Мимо гостиницы для ВИЧ-инфицированных. Она вдруг сообразила, что не знает, где он живет, есть ли у него родители, братья, сестры, кузены. Когда-то она думала, что кузены - обязательно белые и из среднего класса, в самом слове что-то эдакое заложено. Они прошли мимо скульптуры: черный куб, как бы балансирующий на одной из своих вершин. Под кубом спали человек десять, обложившись пакетами из супермаркетов и тележками из супермаркетов, а кое-кто - и костылями, вон торчат загипсованные руки и ноги. Она хотела, чтобы Омар помог ей забрать из дома, предназначенного на слом, снятую с петель дверь. Отнести ее в парк. Но в фабричном квартале к ним подошли двое мужчин в лилипутских шляпах - пресловутых фетровых шляпенках, в футболках в облипочку, как у культуристов.

Она ощутила в воздухе искру контакта, плотный поток информации, от которого мороз по коже. Но они ничего им не сделали - только поговорили. Поговорили с Омаром на метафорическом, абсолютно непонятном ей языке. А потом пошли прочь, и Омар пошел рядом, так и не оглянувшись; ушли, и он с ними. А как же моя дверь? Один из них разговаривал с Омаром, держа его под руку, а тот покорно шел своей развинченной походочкой, рослый для своего возраста мальчик.

Люди с магазинными тележками. Когда эти штуки покинули супермаркеты и выехали на улицы? Тележки попадались ей на глаза повсюду: их толкают перед собой и за собой тянут, в них живут, за них дерутся, эта без колес, та помята, третья катится криво, и все до краев полны мелочами жизни, универсальными отбросами всего сущего, если можно так выразиться. Она заговорила с женщиной в пластиковом мешке, вызвалась раздобыть для нее тележку, это, пожалуй, в моих силах. Женщина отозвалась изнутри мешка, заговорила по-вороньи, разразилась хриплым карканьем. Карен задумалась, как бы его расшифровать. Она обнаружила, что почти никого здесь не понимает, никто не говорит на языке, с которым ей доводилось сталкиваться прежде. Всю жизнь прожила, думая, что умеет слушать, а теперь придется учиться заново. Язык совсем иной, принципиально бесписьменный, язык для посвященных, рваноречие магазинных тележек и пластиковых пакетов, язык грязи, - и Карен пришлось сосредоточенно вслушиваться, пока женщина вытягивала из своего горла цепочку слов - точно гирлянду носовых платков, связанных уголками; вслушиваться, а затем с некоторым усилием возвращаться к началу ее речи, воссоздавать услышанное.

Скорее всего, женщина сказала:

- В этом городе есть автобусы, которые приседают перед инвалидными колясками. Дайте нам пандусы для людей, живущих на улице. Я хочу такие автобусы, пусть приседают, пусть приседают перед нами.

Скорее всего, она сказала:

- Хочу свою личную собаку-поводырку, которую пускают в кино.

Но, возможно, было произнесено что-то совершенно иное.

Везде, повсюду люди собираются кучками, выходят из саманных домишек, крытых жестью хижин, бескрайних лагерей беженцев, встречаются на какой-нибудь пыльной площади, чтобы вместе двинуться к некой центральной точке, выкрикивая какое-то имя, по дороге обрастая подкреплениями, некоторые бегут, некоторые - в окровавленных рубашках, и вот они достигают обширной равнины, заполоняют ее своими тесно сгрудившимися телами… какое-то слово, какое- то имя, миллионный хор, скандирующий имя под белым, как мел, небом.

Она просила то ли "аннигиляцию", то ли "огня и вибрацию"; когда Карен принесла ей горячей еды в пластиковой коробке от торта, она схватила коробку и скрылась в своем пакете.

Вернулась Брита; они сели и съели обед, со всем тщанием приготовленный Карен. Карен как следует прибралась в квартире, сложила свои скудные пожитки в хозяйственную сумку, которую поставила у двери - в знак, что готова освободить помещение по первому намеку.

Брита вся искрилась, сама не своя от смены часовых поясов; безудержно болтала, едва могла усидеть на месте, переполненная особой энергией, которая, истощая глубинные слои души, оставляет человеку лишь издерганные, натянутые до предела нервы. Что до внешности, то Брита осунулась и расцвела, точно отшельник, вернувшийся из-под слепящих лучей тропического солнца.

- Вы что больше любите: душ или ванну? - спросила Карен.

- Когда есть время, принимаю ванну. Перед своей ванной я капитулирую. Это единственное место, где я счастлива в настоящем.

- Я налью вам ванну.

- Обычно я чувствую себя счастливой только постфактум. С опозданием лет на пять смекаю - ага, тогда я была счастлива. Но есть два исключения - мои ванны и мои писатели. Когда я занимаюсь писателями, я счастлива.

- Кажется, я никогда такого раньше не произносила. "Я налью вам ванну". Странно звучит.

- А что с Биллом, где же он, кто-нибудь знает, вот ведь дуралей?

- Никаких новостей - иначе Скотт бы мне позвонил.

- Исчезать - свойство мужчин. Согласны? Хотя, полагаю, вам тоже доводилось исчезать. Я никогда бы не смогла испариться бесследно. Мне непременно понадобилось бы сделать ряд заявлений. Сообщить сволочам, почему я ухожу, сообщить, где меня искать, чтобы они могли мне рассказать, как им жалко, что я их бросила.

- А ваш муж исчез?

- Уехал в командировку.

- Когда?

- Восемнадцать лет назад.

- Это прямо… миф такой есть, как там он называется…

- Точно-точно. Он влипает в разные истории, совершает легендарные подвиги и возвращается домой с контрактом на миллион запчастей.