Изменить стиль страницы

400

мировой войны) величайшая на земле страна. И вот — наблю дение простых мужиков с бородами; воспоминание Бунина из апреля 1917 года: «Теперь народ, как скотина без пастуха, все перегадит и самого себя погубит». Тягостная, удручающая «повторяемость» событий и ситуа ций русской истории, о которой все знали, но на которую никто не хотел обращать внимания («никто ухом не повел»), — еще один аспект размышлений Бунина. «Воровское шатание», излюбленное Русью с незапамятных времен, разбойничья вольница, которой вновь охвачены сотни тысяч отбившихся, отвыкших от дому, от работы и всячески развращенных лю дей, — все это повторялось в русской истории много раз. Много раз повторялся и русский бунт, «бессмысленный и беспощад ный». Много раз повторялось и осознание этой бессмыслицы и этой беспощадности. Почему же, задается вопросом Бунин, никто не хотел задуматься об этом всерьез? Почему освобо дительное движение творилось с легкомыслием изумительным, с непременным, обязательным оптимизмом, с обещаниями земного рая и всеобщего благоденствия? Зачем морочили голову людям — и молодежи, и мужику — мечтали о «светлом будущем», которое можно добыть топором и грабежом? Зачем (здесь Бунин прямо цитирует Степана Трофимовича Верхо венского) «надевали лавровые венки на вшивые головы»? Зачем кадили народу и кокетничали с ним? Ответ — также в духе знакомых диалогов: «И «молодежь» и «вшивые головы» нужны были, как пушечное мясо» («похвалить мужичков все-таки тогда было необходимо для направления», — объяс няет в «Бесах» Липутин). «Кадили молодежи, благо она горяча, кадили мужику, благо он темен и шаток». Идут мужики и несут топоры, Что-то страшное будет, — проносится по страницам «Бесов» сочинение некоего прежнего либерального помещика. Но это (то есть топоры и висели цы, по глубокому убеждению Степана Трофимовича, «нисколь ко не принесет пользы ни нашим помещикам, ни всем нам во обще». И, словно заклинание, твердит все о том же Бунин: «Разве многие не знали, что революция есть только крова вая игра в перемену местами, всегда кончающаяся только тем, что народ, даже если ему и удалось некоторое время посидеть, попировать и побушевать на господском месте, всегда в конце концов попадает из огня да в полымя? Главарями наиболее умными и хитрыми вполне сознательно приготовлена была издевательская вывеска: «Свобода, братство, равенство, со-

401

циализм, коммунизм!» И вывеска эта еще долго будет висеть — пока совсем крепко не усядутся они на шею народа». Невинная, милая либеральная болтовня одних — и под полье других, знающих, к чему именно следует направлять свои стопы и как использовать весьма удобные для них свойства рус ского народа, образовывали тот самый взрывоопасный общест венный настрой, который подталкивал историю в спину, торо пил события. Повторяемость такого состояния русского общественного сознания Бунин демонстрирует на классичес ких примерах с помощью классических же источников. С. Соловьев, эпизод о Смутном времени: «Среди духовной тьмы молодого, неуравновешенного народа, как всюду недо вольного, особенно легко возникали смуты, колебания, шат кость… И вот они опять возникли в огромном размере… У доб рых отнялись руки, у злых развязались на всякое зло… Толпы отверженников, подонков общества потянулись на опустоше ние своего же дома под знаменами разноплеменных вожаков, самозванцев, лжецарей, атаманов из вырожденцев, преступни ков, честолюбцев…» Н. Костомаров — фрагмент о Стеньке Разине: «Народ пошел за Стенькой обманываемый, разжигаемый, многого не понимая толком… Были посулы, привады, а уж возле них всегда капкан… Стенька, его присные, его воинство были пьяны от вина и крови… возненавидели законы, общество, религию, все, что стесняло личные побуждения… дышали местью и за вистью… Всей этой сволочи и черни Стенька обещал во всем полную волю, а на деле забрал в каба лу, в полное рабство, малейшее ослушание наказывал смертью истязательной, всех величал братьями, а все падали ниц перед ним». В этом контексте — историческом и реальном — достоев- ское «выходя из безграничной свободы» обретало в глазах Бунина значение некой универсальной истины, уже познанной, уже добытой — с превеликим трудом и огромной ценой. Однако все, что разыгрывалось прежде, вернулось вновь — и вот опять «смуты» возникли в огромном размере. «Не ве рится, — восклицает Бунин, — чтобы Ленины не знали и не учитывали всего этого!» Пророчество Бунина, как бы опрокинутое в прошлое, прой дя сквозь толщу истории, возвращалось к нему неотвратимой бедой, тем более невыносимо обидной, что он знал о ней, каза лось, уже все: «…обещал во всем полную волю, а на деле забрал в кабалу, в полное рабство…»

402

Бунин, вслед за Короленко, Волошиным, Горьким «Не своевременных мыслей», вслед за Достоевским и всей русской гуманистической мыслью, с огромной болью и тоской пишет о тотальном расчеловечивании человека, о торжестве насилия, о низости и грязи, о зверстве. И о том, как проверяются, под тверждаются старые истины. Знакомое евангельское «вот вый дут семь коров тощих и пожрут семь тучных, но сами от того не станут тучнее» как нельзя точнее иллюстрировало то печаль ное и заведомо ожидаемое обстоятельство, что от грабежа на грабленного бедных не убавится; что равенство, добытое ценою насилия, будет равенством в нищете, а не в достатке; что истребление, осквернение и разрушение всего не прибавит в мире ни счастья, ни свободы, ни равенства. «В один месяц все обработали: ни фабрик, ни железных дорог, ни трамваев, ни воды, ни хлеба, ни одежды — ничего!» Столь же стара и хорошо известна истина о переименова нии добра и зла, о самообманном утешении — будто можно искоренить зло, если назвать его другими, успокоительными словами. «Почему комиссар, почему трибунал, а не просто суд? — спрашивает Бунин. — Все потому, что только под защи той таких священно-революционных слов можно так смело шагать по колено в крови…» И только под защитой разного рода литературных штампов, расхожих метафор, идей, попав ших на улицу, можно хоть как-то примириться с тем, что слу чилось теперь. И тут же Бунин ставит новый вопрос: «Во что же можно верить теперь, когда раскрылась такая несказанно страшная правда о че ловеке?» Однако самое страшное, что содержится в «Окаянных днях», — это то, как сам Бунин отвечает на свой вопрос, как представляет себе «день отмщения и общего всечеловеческого проклятия теперешним дням». Собственно, этот ответ — по пытка доказать самому себе, что в моменты всеобщего озве рения, когда всё и вся погибает, возможно сохранить чело веческое достоинство и благородство, не поддаться разруши тельной жажде мести и опустошительной ярости. И, конеч но, если читать бунинские дневники без специально заданной тенденции, можно ощутить, насколько трагична эта по пытка. Бунин предъявляет «красным завоевателям» огромный счет. Ему чудится их коварный замысел («адский секрет»): убить в людях восприимчивость, научить (или заставить) человека перешагивать через черту, где кончается отмеренная ему чувствительность к злу и насилию. С едким сарказмом

403

описывает он «красную аристократию»: матросы с огромными браунингами на поясе, карманные воры, уголовные злодеи и какие-то бритые щеголи во френчах, в развратнейших галифе, в франтовских сапогах непременно при шпорах, все с золоты ми зубами и большими, темными, кокаинистическими гла зами… Завоеватель шатается, торгует с лотков, плюет семечка ми, «кроет матом». С гневом и яростью обличает компанию Троцкого и всех тех, кто ради погибели «проклятого прошлого» готовы на погибель хоть половины русского народа. Завоевате ли превратили жизнь человека в оргию смерти — во имя «светлого будущего», которое рождается из дьявольского мрака. И тот легион специалистов, «подрядчиков по устроению человеческого благополучия», который орудует в стране, не оставляет Бунину надежды хоть на какое-нибудь сносное будущее. Возможность контакта с «ними» кажется писателю кощун ственной, мысль о сотрудничестве — святотатственной. В течение многих «окаянных» месяцев и дней его поддержи вает, греет, пожалуй, единственное чувство — «быть та¬ кими же, как они, мы не можем». Сознание своего отличия, в первую очередь нравственного, от тех, кто правит бал, малоутешительно, скорее — оно исполнено трагической безнадежности. «Быть такими же, как они, мы не можем. А раз не можем, конец нам!» — заканчивает Бунин свою мысль. Именно моральная несовместимость с «завоева телями» оказывается для Бунина тем самым препятствием, через которое невозможно перешагнуть для того, чтобы, хоть как-то приспособившись, вписаться в складывающуюся си стему. «Подумать только: надо еще объяснять то тому, то другому, почему именно не пойду я служить в какой-нибудь Пролеткульт! Надо еще доказывать, что нельзя сидеть рядом с чрезвычайкой, где чуть не каждый час кому-нибудь прола мывают голову, и просвещать насчет «последних достижений в инструментовке стиха» какую-нибудь хряпу с мокрыми от пота руками!» Складывающаяся в обществе «красных завоевателей» мо ральная атмосфера, весьма далекая от кодекса чести писа теля и российского интеллигента Ивана Бунина, действительно ставила с ног на голову многие привычные понятия, отвергала многие понятные и приемлемые нормы. Представления о добре и зле переставали быть абсолютными, граница между ними оказывалась чрезвычайно подвижной и непринципиаль ной, возникал феномен переименования: когда то, что искони считалось безусловным злом, вдруг свою безусловность утра-