От руки внизу Кэги приписал: «Или хотите оставить их у себя? На всякий случай?»

Грегориус долго сидел над письмом. На улице уже стемнело. Он никогда бы не подумал, что Кэги может написать ему такое откровенное послание. Как-то давно он встретил ректора в городе, с обоими детьми, они смеялись, и все казалось прекрасно. То, что Виржиния Ледуайен сказала о его одежде, ему понравилось, и он даже немного расстроился, посмотрев на брюки от нового костюма, которые носил в Лиссабоне. «Прямую», да. А вот «неотесанную»… И интересно, кто из учениц, кроме Натали Рубин и разве еще Рут Гаучи, скучал по нему?

Он вернулся, потому что снова хотел жить в том месте, где ему все знакомо. Где не надо говорить на португальском или французском, или английском. Почему же теперь письмо Кэги сделало это желание, простейшее из всех желаний, трудно осуществимым? И почему ему так важно — важнее, чем недавно в поезде — было пойти на Бубенбергплац именно ночью?

Час спустя, стоя перед площадью, он терзался чувством, что больше не может ее коснуться. Да, хоть это и звучит странно, но слово найдено точно: он не может коснуться Бубенбергплац. Уже трижды он обошел ее по периметру, ждал у каждого светофора, осматривался по всем сторонам: кинотеатр, почта, памятник, испанская книжная лавка, где он наткнулся на томик Праду. Прямо — трамвайная остановка, церковь Святого Духа, универмаг «Лоеб». Грегориус остановился в сторонке, закрыл глаза и постарался сконцентрироваться на том давлении, что окажет на мостовую его тяжелое тело. Ступни ног стали горячими, площадь ринулась ему навстречу, но ощущение осталось прежним: коснуться ее никак не получалось. Не только мостовая, вся площадь с ее годами взращенной близостью вздымалась перед ним, однако камням и зданиям, фонарям и звукам не удавалось дотянуться до него, преодолеть какой-то тончайший зазор, чтобы войти в него и привнести с собой нечто, что он не просто знал, пусть и очень хорошо, а такое, что раньше присутствовало в нем всегда и только теперь, утратив, он осознал это.

Необъяснимый и упрямый зазор не защищал, не служил буфером, держащим дистанцию и дающим надежность. Скорее он повергал Грегориуса в панику, вызывал страх: вместо того чтобы среди знакомых вещей снова обрести себя, потеряться здесь окончательно и заново пережить то, что уже случилось в утренних сумерках Лиссабона; только во много раз страшнее и опаснее, потому что тогда за Лиссабоном стоял Берн, а за потерянным Берном другого Берна не было. Опустив взгляд к твердой, но пружинящей мостовой, он сделал пару шагов и наткнулся на прохожего. Голова закружилась, на какое-то мгновение все вокруг покачнулось, и Грегориус схватился руками за голову, словно стараясь удержать ее на плечах. Когда все снова встало на свои места, краем глаза он заметил, как обернулась женщина с немым вопросом во взоре, не требуется ли ему помощь.

Часы на церкви Святого Духа показывали без пары минут восемь. Поток машин поредел. В просветах между облаками показались звезды. Сильно похолодало. Грегориус прошел по Кляйне-Шанце дальше, к Бундестеррасе. Он в волнении ожидал момента, когда свернет на Кирхенфельдбрюке, как десятилетиями поворачивал каждое утро без четверти восемь.

Мост был перекрыт. До следующего утра на ремонт трамвайных путей. «Не повезло», — посочувствовал кто-то, когда Грегориус беспомощно таращился на табличку с объявлением.

С ощущением, будто у него вошло в привычку то, что раньше было чуждо, Грегориус ступил в ресторан отеля «Бельвью». Приглушенные звуки музыки, светло-бежевые куртки официантов, благородное сияние серебра. Он сделал заказ. Бальзам разочарования. «Он часто смеялся над тем, — сказал Жуан Эса о Праду, — что мы, люди, воспринимаем мир сценой, где нам и нашим желаниям отведена главная роль. Это заблуждение он считал истоком всех религий. "А это вовсе не так, — говорил он. — Вселенная существует сама по себе, и ей нет до нас никакого дела, абсолютно никакого"».

Грегориус вынул томик Праду и поискал заголовок со словом «сепа». Как раз подали еду, когда он нашел то, что искал.

CENA CARICATA — СМЕШНАЯ СЦЕНА

Мир как сцена, которая только и ждет, чтобы мы ставили на ней серьезную и печальную, комическую и легкомысленную драму наших грез. Как трогательно и очаровательно это представление! И как неизменно!

Медленно брел Грегориус в Монбижу, а оттуда через мост к гимназии. Много лет утекло с тех пор, как он видел здание с этой стороны, и оно показалось ему каким-то чужим. Обычно он входил в него с черного входа, а сейчас перед ним был парадный подъезд. Во всех окнах темно. С башни церкви часы отбили половину десятого.

Человек, ставящий велосипед на стоянку, оказался майор Барри. Он отпер двери и исчез внутри. Бывало, он приходил в гимназию по вечерам, чтобы подготовить на следующий день физический или химический опыт. Внизу в лаборатории зажегся свет.

Грегориус бесшумно шмыгнул в незапертую дверь. Он понятия не имел, чего хотел. На цыпочках прокрался по первому этажу. Все классные комнаты были заперты, и высокая дверь в актовый зал тоже не поддалась. Он почувствовал себя выброшенным, хотя в таком ощущении не было ни малейшего смысла. Его резиновые подошвы легонько поскрипывали по линолеуму. В окна заглядывала луна. В ее тусклом свете все виделось иначе, не так, как прежде, когда он был здесь учеником или учителем. Дверные ручки, лестничные пролеты, шкафчики гимназистов. Они отбрасывали, как тени, тысячи брошенных на них взглядов, а за этими тенями показывались предметы, какими он их еще никогда не видел. Он клал ладонь на дверные ручки и чувствовал их прохладное сопротивление. Он скользил по коридорам, сам как большая смутная тень. На нижнем этаже в другом крыле здания что-то уронил Барри, звук разбитого стекла пронесся по вестибюлю.

Одна из дверей поддалась. Грегориус оказался в комнате, где он еще гимназистом написал на доске первые греческие слова. Сорок три года назад. Обычно он сидел сзади в левом ряду и сейчас сел на то же место. Помнится, тогда Эва, Неверояшка, сидевшая перед ним за две парты, носила свои рыжие волосы забранными в конский хвост, и он мог бесконечно смотреть, как этот хвост машет от плеча к плечу, по блузкам и пуловерам. Все школьные годы за одной партой с ним сидел Бит Цурбригген, который постоянно засыпал на уроках, и его за это дразнили. Позже выяснилось, что у него нарушение обмена веществ, отчего он и умер в ранние годы.

Когда Грегориус выходил из класса, его вдруг озарило, почему он так странно чувствует себя здесь: он бродил по коридорам и закоулкам своей души, как тогдашний школяр, совсем позабыв, что преподавал в этих классах много десятилетий.

Может ли так быть, чтобы раннее заслоняло собой позднейшее, хотя именно позднейшее было сценой, на которой разыгрывались драмы раннего? А если это не забывание, то что же?

Внизу Барри, чертыхаясь, несся по коридору. Хлопнувшая дверь, кажется, была дверью учительской. Теперь Грегориус услышал, как поворачивается ключ в дверях парадного входа. Он оказался в ловушке.

И тут он словно очнулся. Но это не было возвратом в образ учителя, он не пробудился Мундусом, проведшим свою жизнь в этом здании. Он вернулся в шкуру незваного гостя, того самого, которому недавно так и не удалось коснуться Бубенбергплац. Грегориус спустился к учительской, которую Барри в порыве гнева забыл запереть. Вот кресло, в котором обычно сидит Виржиния Ледуайен. «Я должна сказать, да, должна сказать, что мне его как-то не хватает…»

Он постоял у окна, вглядываясь в ночь. И видел перед собой аптеку О'Келли. На стекле зеленой с золотом двери надпись: «IRISH GATE».[81] Он подошел к телефону, набрал номер междугородней и попросил соединить его с аптекой в Лиссабоне. Его так и подмывало оставить телефон звонить всю ночь напролет в пустую ярко освещенную аптеку, пока Хорхе не проспится, не встанет за стойку и не выкурит свою первую сигарету. Однако на том конце послышались короткие гудки «занято». Он разъединился, снова позвонил в межгород и попросил соединить его со швейцарским посольством в Исфахане. Ему ответил хрипловатый чужеземный голос. Грегориус снова положил трубку. «Ганс Гмюр, — вертелось у него в голове. — Ганс Гмюр».

вернуться

81

Ирландские ворота (англ.).