Изменить стиль страницы

— Кого ты здесь изображаешь, живоглот? Кто ты таков есть?

Я не узнал мирного, добродушного, с хитринкой в глазах старика. На меня смотрели глаза, полные ярости и злобы, не предвещавшие ничего доброго. Губы Кольчугина дрожали, лицо стало багровым. Все в нем горело, кипело, бурлило. Зажав в горсть левой руки кожу под сердцем, он медленно надвигался на меня.

— А ну, стой! — прикрикнул я, схватив в руки шайку, наполненную водой. — Стой, а то так и огрею!

На всякий случай я привстал и уперся головой в низкий потолок.

— Кто ты есть, шкура? Говори! — повторил старик. Он весь трясся, точно в лихорадке.

— Ого! — сказал я спокойно. — Гауптман, оказывается, прав. «Знаем мы этих тихих, — говорил он. — Все они притворы».

Но я увлекся и чуть не переиграл. Кольчугин был, видимо, скор на руку. Тяжело сопя и не спуская с меня воспаленных глаз, он подался влево, нагнулся, и в руке у него оказался внушительный колун с длинным топорищем.

— Вмиг порешу и себя сгублю! Я смерти не боюсь. Но прежде тебя в печи сожгу вместе с потрохами. Раскрывайся, стерва!. — Он поднял колун и ступил на первую ступеньку.

— Хватит! — строго прикрикнул я. Пора было играть отбой. — Довольно! Раскроюсь… «Как лес ни густ, а сквозь деревья все же видно»… А то и в самом деле подеремся в бане, как дурни, да еще голые.

Старик вздрогнул всем телом, опустил руки, колун со стуком упал на деревянный пол. Голова Кольчугина опустилась на грудь.

— Я такой же, как и ты и твои сыновья, советский человек, а не предатель… — сказал я, спускаясь вниз.

Кольчугин молчал, смятенный и подавленный. Потом он тяжело опустился на ступеньку и уставился широко раскрытыми глазами в одну точку. Он заплакал. Беззвучно заплакал, дергая плечами и глотая соленые слезы.

Я скатился вниз, бросился на пол, опустился на колени перед стариком и взял его руки в свои. Боль сжала сердце. Я проклял себя в ту минуту за свою нелепую выходку. Ведь можно же было объясниться иначе, без всяких фокусов! Черт меня дернул…

— Прости, Фома Филимонович! Прости, дорогой! Обидел я тебя…

Он высвободил руки и положил их на мои плечи.

— Чего же ты молчал? — тихо проговорил он своим прежним голосом. — Ведь могла беда стрястись, непоправимая беда! Укокошить мы могли тебя. Все готово было…

— Знаю, все знаю.

— Откуда? — удивился Кольчугин.

— От верного человека.

— А пароль как узнал?

— От него же.

— Кто же он?

— Мой помощник… Это длинная история, потом расскажу. Он в лесу, связан с командиром партизанского отряда и с курьером вашим, лесником. Теперь сообща будем действовать…

Фома Филимонович встал, посмотрел на меня в упор, не мигая, и губы его раскрылись в улыбке. Он улыбался, а под ресницами еще серебрились слезы. Я обнял его и расцеловал.

Взволнованный, он расправил плечи, прошел в предбанник, откинул цепочку и защелку. Я сообразил, в чем дело: он хочет, чтобы дверь была не заперта.

Вернувшись, он схватил веник, угрожающе потряс им и приказал:

— А теперь полезай наверх! Лезь и ложись! Уж я покажу тебе сейчас, как у нас чешут спины. Ох, и знатно я тебя отделаю!.

Я покорно выполнил приказание — забрался на самую верхотуру и лег. Я готов был на любую пытку. Я чувствовал, что Фома Филимонович устроит мне настоящую баньку!

А он между тем плескал воду на раскаленные камни и подбавлял парку.

20. ОПЯТЬ ПАРАШЮТИСТ

Чем успешнее шли мои дела, тем осторожнее я действовал.

Наибольший успех — установление связи с Семеном Криворученко и приобретение такого союзника, как Фома Филимонович. Объяснение в бане окончательно и прочно определило наши отношения.

Теперь я был не один. Это и облегчало, и осложняло мою роль. Ведь известно, что самым уязвимым местом разведки является связь. История давала много примеров тому, как иногда блестящие, талантливые разведчики, отличавшиеся безумной смелостью, отвагой, умом и профессиональным умением, бесстрашно проникавшие на неприятельскую территорию или в чужую страну и успешно бросавшие там якорь, гибли именно «на связи».

Они проваливались в большинстве случаев при встречах со своими помощниками, со старшими, с содержателями явочных квартир, со связными, курьерами.

Памятуя об этом, я объяснил Фоме Филимоновичу, что обо мне и моей задаче не должен знать никто из его товарищей по подполью. Я строго-настрого предупредил его не расшифровывать и Криворученко. И то и другое не вызывалось никакой надобностью.

Очередную встречу с Криворученко я отложил. Она нужна была позарез, но я все-таки отложил ее. Я знал, что она не уложится, как в прошлый раз, в несколько минут, что я должен буду выслушать Семена, должен буду написать несколько донесений для передачи на Большую землю, уговориться о способах дальнейшей связи. На все это потребуется время и, главное, совершенно безопасное место.

Меня выручил Фома Филимонович. Он предложил к моим услугам для встречи с Криворученко свои, как он выразился, — «купецкие хоромы». Он заверил меня, что числится у оккупантов не на плохом счету, а потому я могу не тревожиться. Оставалось решить вопрос со временем.

Я не хотел идти в город с Похитуном. На этот раз он явился бы для меня помехой. Я мог бы пойти один, как уже ходил не раз, но решил полностью обезопасить себя и изобрести удобный предлог. Мало ли что может случиться? А вдруг я понадоблюсь Гюберту? Вдруг меня начнут искать? Я хотел быть твердо уверен, что ничего подобного не произойдет.

Наконец предлог был найден. Помог случай.

Я отправился в город, чтобы предупредить Семена и оставить понятный одному ему знак. Ведь он ожидал встречи через три дня, а минуло уже несколько раз по три. Меня сопровождал Фома Филимонович. Вернее, он не сопровождал, а наблюдал за тем, чтобы никто не вздумал следить за мною. Я шагал по улицам, а он за мною следом, выдерживая определенную дистанцию. Я раздумывал над тем, как лучше организовать встречу с Семеном, и вдруг услыхал странно знакомый голос. Что-то зашевелилось в моей памяти. Голос раздавался сзади, и тот, кому он принадлежал, шел не один, а с кем-то в компании. Я убавил шаг, силясь припомнить, где я мог слышать этот голос. До моего слуха долетали смешки, обрывки фраз. Но память отказывала.

Будто невзначай я уронил сигареты из пачки, чтобы, подбирая их, взглянуть на обладателя знакомого голоса. Но мой маневр предупредили:

— Эй, любезный! Из вас что-то сыплется…

Я быстро обернулся, сделал шаг назад и почувствовал, будто горячий туман заволакивает мне глаза. Я увидел… Проскурова! Парашютиста Проскурова, схваченного и расстрелянного Гюбертом, неизвестного лейтенанта Советской Армии, из-за которого так долго и мучительно страдала моя душа. Разум отказывался признать это, но факт был налицо. Передо мной был Проскуров: те же рыжие волосы, спадающие завитками на лоб из-под шапки-кубанки, тот же сухой блеск в глазах. Значит, он жив! Значит…

И только сейчас я сообразил, как ловко меня одурачил Гюберт. Хотя, что значит одурачил? Правильнее сказать — пытался одурачить.

Но нужно отдать справедливость — инсценировку он провел превосходно: крик в лесу, стрельба, картина допроса, страшная ночь в моей комнате… Да и Проскуров сыграл свою роль блестяще. Так блестяще, что не вызвал у меня даже намека на подозрение.

Проскуров прошел мимо в компании двух полицаев и одного высокого человека. Меня он, к счастью, не узнал. Этому, очевидно, помешали отросшая бородка и спущенные уши шапки-ушанки.

Я замедлил шаг, не теряя из виду Проскурова, и дал сигнал Фоме Филимоновичу приблизиться.

— Видишь, пошли трое? — спросил я старика, когда он пошел почти рядом со мной.

— Вижу.

— Надо обязательно узнать, кто этот, в серой кубанке.

— А я знаю, — ухмыльнулся дед.

— Кто?

— Наклейкин, предатель, в гестапо работает… диферентом каким-то.

— Референтом?

— Во-во… А что случилось, душа моя? Долго его в городе не видать было, а теперь вот выполз откуда-то.