— Не годится.
— Почему?
— Голубчик, вы видите, сколько ко мне ходит народу. Не могу же я вступать со всеми в пространные объяснения!
Там к министру легче попасть, чем к редактору.
И для всех этих голодных подданных Аполлона А. К. Шеллер был «Парнасским консулом».
Они шли к нему.
Они вели к нему один другого.
И он их всех радушно принимал.
Это был старосветский литератор.
Не из тех, которые сверкают в свете, и не из тех, которые имеют вес в высших кругах.
У него собиралась за стаканом чая своя братия, и говорили о литературе.
Он ласково, радушно принимал юного собрата, умел обласкать, ободрить.
Охотно помогал советом… и не одним советом.
Он печатал их стихи в журнале, который редактировал.
А его старушка-сестра кормила этих детей Аполлона какими-то, вероятно, особенно вкусными булками домашнего печенья.
Вероятно, особенно вкусными, — потому что поэты мало о чём так восторженно рассказывали, как об этих булках.
Здесь отогревали этих несчастных юношей, которым грозил смертью петербургский холод.
И сколько молодых поэтов отогрелось у этого милого очага.
Кто из них не отогревался там? Кто не вспомнит с сердцем, полным слезами благодарности, об этом истинном «друге юности».
На похоронах Шеллера
Большая, высокая красивая церковь Митрофаниевского кладбища.
Солнечный свет из купола.
Среди пальм красивый металлический гроб.
Мудрое лицо мертвеца.
Смерть всех делает аристократами, она заостряет черты лица и придаёт им аристократическую тонкость.
Тело Шеллера было подвергнуто замораживанию.
Это не труп. Это даже не спящий человек. Даже не задумавшийся с закрытыми глазами.
Это спокойствие знания.
Мне вспоминается одно выражение, которое я слышал от брамина:
— Не думает камень и не думает Бог. Но недуманье камня не есть недуманье Бога. Камень не думает, потому что он не может думать. Бог не думает, потому что Он всё знает.
Это спокойствие знания, которое даёт лицу мертвеца выражение такое мудрое, простое, спокойное и величественное.
В храме было много народу, пришедшего по случаю престольного праздника, и очень-очень немного людей, явившихся ради Шеллера.
И беспрестанно слышался вопрос:
— Кого это хоронят?
Гроб подняли и понесли к месту последнего упокоения.
К месту, которое Шеллер для себя выбрал, приготовил и любил.
Говорят, что, заехавши к Шеллеру на новый год утром, его нельзя было застать дома.
Каждый новый год рано поутру он ездил на свою могилу.
Он ждал смерти спокойно, с ясным взором, с приветливой улыбкой.
Как человек, который здесь сделал всё, что он мог, что должен был сделать.
Гроб опустили в землю, отслужили литию, и над открытой могилой раздался тихий, взволнованный голос:
«Вейнберг-младший», г. Быков прочёл прочувствованные стихи.
Затем раздался голос немного истерический.
Это читал г. Фофанов свои красивые и звучные стихи.
Затем с бесконечными паузами прочла дама стихи, в которых рифмовала:
«Люди пошлые» и «критики дошлые».
Тихо, никому неслышно сказана была мужская речь, за нею дамская.
И раздался громкий голос:
— Со смертью Шеллера я потерял всё, что было у меня в жизни… Я, господа, не писатель… Я просто человек семидесятого века… То есть, я хотел сказать — семидесятых годов… Этот гроб служил мне всю жизнь…
Все с удивлением переглянулись.
— То есть человек, который лежит в этом гробу, служил мне всю жизнь… Я всё теряю в жизни…
В голосе не-писателя послышалась слеза.
Увы! Пьяная слеза.
Не-писатель был пьян безнадёжно.
— Уберите его! — послышались голоса.
Всем было гадко и скверно.
А он продолжал со слезами:
— Извините меня, господа, что я не умею говорить… но почтите писателя…
И в конце концов, говорят, начал кланяться в ноги.
— Да уберите же его! — говорили ближайшим соседям.
А мне вспоминался юбилей покойного Григоровича.
Юбилейный обед был кончен. Григорович обходил залы и благодарил присутствующих.
Как вдруг кто-то схватил его за ноги.
Из-под стола вылез мертвецки пьяный интеллигент, обнимал колени Григоровича, плакал и вопил:
— Я не писатель… Но я сын Антона-Горемыки и его кобылы… Благодарю вас, Дмитрий Васильевич…
Григоровича насилу отняли.
А «сына Антона-Горемыки» принялись выводить.
— Уйдите, вы пьяны!
— Я пьян?! Пьян! Но почему я пьян? — величественно спрашивал он.
И, ударив себя кулаком в грудь, со слезами воскликнул:
— От психологии я пьян! Заветов я не сдержал! И пью! От психологии пью!
Психологически пьяного человека вывели, и он долго ещё разъяснял швейцарам:
— Это понять надо, почему русский интеллигентный человек пьёт! От психологии он пьёт. Потому психологии у него во, а рюмки у вас маленькие… психологии во, а рюмки маленькие…
Такова уж, видно, участь русского писателя.
Видеть около себя представителя пьющей от психологических причин русской интеллигенции!
Будить, будить её всю жизнь, а проснётся и напьётся…
Этим глупым анекдотом закончилось всё на могиле Шеллера.
Было тяжело, было печально.
К. В. Назарьева
Сегодня, открыв газету, я прочёл:
— В ночь на 14 декабря скончалась после тяжкой и продолжительной болезни одна из русских писательниц Капетолина Валериановна Назарьева…
И никогда ещё моё сердце, сердце фельетониста, не сжималось с такою тоскою.
Я никогда не видел Назарьевой. Я не знал, была она молода или стара, интересна или не интересна в беседе. Я не знал даже, как её зовут.
Сегодня я в первый раз узнал, что её звали Капетолиной Валериановной.
А я всегда был уверен, что её зовут Калерией Назарьевой.
Это смешное имя выдумали ей мы, фельетонисты, выдумали нарочно, чтобы сделать её ещё более забавной, смешной в глазах публики.
Мы травили её, травили из года в год. Мы изощрялись над этой «многописательницей».
Мы рассказывали про неё всевозможные забавные вещи. Говорили, что она вяжет свои романы. Что она работает их на швейной машине. Мы потешались, что романы идут деточкам на фартучки.
— Героиня изменяет герою, — вот и панталончики для Юрочки!
Мы создали такой забавный образ, что публика без улыбки не могла слышать имени:
— Калерия Назарьева! Калерия!
Затравленная, загнанная нами, она пряталась от нас за псевдоним, чтобы высказывать свои мысли, часто интересные, всегда добрые, всегда гуманные.
Кто стал бы читать статью по общественному вопросу, подписанную её именем?
— Ужасно интересно знать, что думает Калерия Назарьева.
Чтобы читали её мысли, она прикрывалась мужским псевдонимом:
— Н. Левин.
«К. Назарьева», бесконечная романистка, существовала для публики, незнакомой ещё с критикой.
Для публики, более интеллигентной, был «Н. Левин».
И, быть может, часто тот, кто с интересом читал статьи Н. Левина с насмешливой улыбкой говорил о «Калерии Назарьевой».
Зачем всё это?
О Боже! Если бы Горький был становым приставом, вытащил бы с постели обнажённую учительницу, подверг бы её грязнейшему, подлейшему «исследованию», — неужели, вы думаете, на него посыпалась бы хоть половина тех ругательств, насмешек, издевательств, которые сыплются теперь, когда он только написал несколько томов рассказов?
Если б Чехов был не писателем, а исправником, самым возмутительным, самым диким, взяточником, вымогателем, — неужели на него сыпались бы в таком изобилии злые эпиграммы, брань, насмешки?
Если б Боборыкин был даже не губернатором, а «вице» самым тупым, нелепым, смешным, необразованным, — неужели на него выливались бы такие ушаты помой, какие выливались за 40 лет его литературной деятельности?
Даже сам великий Толстой, если б он был только министром, а не гениальнейшим из писателей, и если б он предписывал свои теории, а не проповедовал их, — неужели против него велась бы такая травля в литературе?