Она остановилась перед зеркалом.
- Кто же я? - повторила она. - Подумали ли вы о том, что говорите? Посмотрите на мое лицо.
- Сомневаться в тебе! - вскричала она, обращаясь к своему отражению. Жалкое, бледное лицо, тебе не доверяют! Бедные исхудалые щеки, бедные усталые глаза, вы внушаете подозрения, вы и ваши слезы! Продолжайте же страдать. Пусть эти поцелуи, иссушившие вас, навсегда закроют вам веки. Сойди в сырую землю, бедное, хрупкое, обессиленное тело! Быть может, когда ты будешь покоиться в ней, тебе, наконец, поверят, если только сомнение верит в смерть. О грустный призрак! На каких берегах будешь ты бродить и стенать? Какое пламя пожирает тебя? Стоя на пороге могилы, ты еще строишь планы путешествия! Умри же! Бог свидетель, что ты хотела любить. Ах, какие сокровища пробудило в твоем сердце могущество любви! Какие сладкие грезы навеяла она на тебя, и как горек был яд, убивший эти грезы! Что ты сделала дурного, за что ты наказана этой лихорадкой, сжигающей тебя? Что за ярость одушевляет безумца, который толкает тебя в гроб, тогда как губы его говорят о любви? Во что ты превратишься, если будешь продолжать жить? Не довольно ли? Не пора ли кончить? Какое свидетельство твоей скорби может оказаться убедительным, если тебе самой, бедному живому свидетельству, бедному очевидцу, если не верят даже и тебе? Разве есть такая пытка, которой ты еще не подвергалась? Какими мучениями, какими жертвами насытишь ты эту жадную, эту ненасытную любовь? Ты станешь всеобщим посмешищем - и только. Тщетно будешь ты искать пустынную улицу, где прохожие не указывали бы на тебя пальцем. Ты потеряешь всякий стыд, всякое подобие той непрочной добродетели, которая была так дорога тебе когда-то. И человек, ради которого ты так унизишь себя, первый накажет тебя за это. Он будет укорять тебя за то, что ты живешь для него одного, что ты бросила ради него вызов свету, а если твои друзья вздумают роптать вокруг тебя, он начнет искать, нет ли в их взглядах чрезмерного сострадания. Если же чья-то рука еще пожмет твою руку и если в пустыне твоей жизни случайно встретится существо, которое мимоходом пожалеет тебя, он обвинит тебя в измене. О несчастная! Помнишь ли ты тот летний день, когда голову твою украсили венком из белых роз? Неужели это ты носила его? Ах, рука, которая повесила его на стену часовенки, еще не распалась в прах, как тот венок. О моя долина! Старая моя тетушка, уснувшая вечным сном! Мои липы, моя белая козочка, мои добрые фермеры, которые так любили меня! Помните ли вы, как я была счастлива, горда, спокойна и уважаема всеми? Кто же забросил на мой путь незнакомца, который хочет оторвать меня от всего родного? Кто дал ему право ступить на тропинку моего селения? О несчастная, зачем ты обернулась, когда он впервые последовал за тобой? Зачем ты приняла его, как брата? Зачем открыла ему дверь своего дома и протянула руку? Октав, Октав, зачем ты полюбил меня, если все должно было кончиться так печально?
Она готова была лишиться чувств. Я поддержал ее и усадил в кресло. Она уронила голову на мое плечо. Страшное усилие, которое она сделала над собой, чтобы сказать мне эти горькие слова, совсем разбило ее. Вместо оскорбленной любовницы я вдруг увидел перед собой страдающего больного ребенка. Глаза ее закрылись, и она застыла без движения в моих объятиях.
Придя в себя, она пожаловалась на страшную слабость и ласково попросила, чтобы я оставил ее одну: ей хотелось лечь в постель. Она едва держалась на ногах. Я донес ее на руках до алькова и осторожно положил на кровать. На лице ее не было никаких следов страдания; она отдыхала от своего горя, как усталый человек отдыхает от тяжелой работы, и, казалось, уже не помнила о нем. Ее хрупкий и нежный организм уступал без борьбы, и, как она сказала сама, я не рассчитал ее сил. Она держала мою руку в своей, я обнял ее, наши губы, все еще губы любовников, как бы невольно слились в поцелуе, и после этой мучительной сцены она с улыбкой заснула на моей груди, как в первый день нашей любви.
6
Бригитта спала. Молча, неподвижно сидел я у ее изголовья. Подобно пахарю, который после грозы считает колосья, оставшиеся на опустошенном поле, я заглянул в глубь самого себя и попытался измерить глубину зла, которое причинил.
Оно было непоправимо - я сразу понял это. Бывают страдания, самая чрезмерность которых показывает нам, что это предел, и чем сильнее стыд и раскаяние мучили меня, тем яснее я чувствовал, что после подобной сцены нам оставалось одно - расстаться. Бригитта выпила до дна горькую чашу своей печальной любви, и, несмотря на все ее мужество, я должен был, если не хотел ее смерти, дать ей наконец покой. Нередко случалось и прежде, что она горько упрекала меня и, быть может, вкладывала в свои упреки больше гнева, чем в этот раз. Но теперь это были уже не просто слова, продиктованные оскорбленным самолюбием, то была истина, которая долго таилась в глубине ее сердца и теперь вышла на поверхность, разбив его. К тому же обстоятельства, при которых все это произошло, и мой отказ уехать с ней убивали всякую надежду. Если бы даже она сама захотела простить меня, у нее не хватило бы на это силы. И этот сон, эта временная смерть существа, которое более не в состоянии было страдать, были достаточно красноречивы. Ее внезапное молчание, ласковость, которую она проявила, когда так грустно вернулась к жизни, ее бледное лицо, все, вплоть до ее поцелуя, свидетельствовало о том, что наступил конец и что если еще существовали узы, которые могли бы соединить нас, то я навсегда разорвал их. То, наконец, что она могла спать в эту минуту, ясно говорило, что стоит мне причинить ей страдание еще раз, и она опять заснет, но уже вечным сном. Раздался бой часов, и я почувствовал, что минувший час унес с собой всю мою жизнь.
Не желая звать прислугу, я сам зажег ночник Бригитты. Я смотрел на этот слабый свет, и мне казалось, что мои мысли так же колеблются в полумраке, как его изменчивые лучи.
Я мог говорить или делать все что угодно, но мысль потерять Бригитту еще ни разу не представлялась мне в отчетливой форме. Я тысячу раз собирался разойтись с ней, но тот, кто любил, знает, что это значит. Это случалось в порыве отчаяния или гнева. До тех пор, пока я знал, что она любит меня, я был уверен и в своей любви к ней. Неизбежность впервые встала между нами. Я ощущал какую-то неопределенную, тупую боль. Сгорбившись, я сидел у алькова, я хотя вся безмерность моего несчастья была ясна мне с первого мгновения, я не испытывал горя. Слабая и испуганная, душа моя словно отступала перед тем, что понимал мой ум. "Итак, - говорил я себе, - это бесспорно. Я сам хотел этого и сделал все своими руками. Сомнения нет, мы больше не можем жить вместе. Я не хочу убить эту женщину, следовательно, я должен с ней расстаться. Это решено, и завтра я уеду". Говоря это себе, я не думал ни о своей вине, ни о прошлом, ни о будущем. В эту минуту я не помнил ни о Смите, ни о ком бы то ни было. Я не смог бы сказать, что привело меня к такому выводу, не смог бы сказать, что я делал в течение целого часа. Я рассматривал стены комнаты, и, кажется, единственная мысль, заботившая меня, была мысль о том, с каким дилижансом я уеду.
Это состояние странного спокойствия длилось довольно долго. Так человек, пораженный ударом кинжала, вначале не ощущает ничего, кроме холода стали; он еще делает несколько шагов по дороге и в недоумении, с помутившимся взглядом, спрашивает себя, что с ним случилось. Но понемногу, капля за каплей, начинает сочиться кровь, рана открывается, давая ей дорогу, земля окрашивается темным пурпуром, приближается смерть. Заслышав ее шаги, человек трепещет от ужаса и падает, сраженный. Так и я, внешне спокойный, чувствовал приближение несчастья. Шепотом повторяя себе слова, сказанные мне Бригиттой, я раскладывал возле ее постели все то, что, как я знал, обычно приготовлялось ей на ночь. Я смотрел на нее, подходил к окну и прижимался лбом к стеклу, глядя в нависшее темное небо, потом снова подходил к кровати. "Уехать завтра", - такова была единственная моя мысль, и вдруг это слово "уехать" дошло до моего сознания.