— Да, забыл. Ты сам мне говорил, что я все забуду. У мышления, очищенного от Богоприсутствия, нет прошлого. Только будущее, наше будущее, имеет смысл.

От того, как мальчик произнес «наше», у товарища Магды холодочек по позвоночнику прошелся.

— Но — история?! — воскликнула она, одновременно обращаясь и к массовику- затейнику, — ведь прошлое — это наша история! И историей, нашей историей, — она так же значительно выделила слово «нашей», — мы вдохновляем наших учеников. Наши ревтрадиции...

— Да цыц ты, несносная старуха, — перебил мальчик. Товарищ Магда замерла с открытым ртом. — Твоя разлюбезная тебе история — вреднейшая из всех придумок жалкого, сокрушенного Богоприсутствием мышления, которое и мышлением-то назвать нельзя. Описание прошлого... А что если кто-то опишет его иначе? Что если твои ревтрадиции, то, чем ты сейчас себе подобных болванов вдохновляешь, представятся этим болванам совсем по-другому, чем всем вам, болванам, хочется? И если аргументов и ума у того описателя будет побольше, чем у вас? У очищенного же от Богоприсутствия разума есть только высшие понятия и высшая логика — плод этих понятий. Эти высшие понятия существуют сами по себе, вне связи с чем бы то ни было, они самодостаточны, у них нет дальней памяти, он несокрушимы ничем извне... У меня нет имени... Про имя это я так... Если я приму решение грохнуть тебя по башке — я грохну, ничто не воспрепятствует моему решению, только моя смерть. Не трусь, пока я такого решения не принял. В людях рассеяно Богоприсутствие — мой враг, мой единственный враг. Откуда оно взялось, я не знаю, вот он знает, он все знает. Но мне неинтересно, откуда оно взялось, моя цель — его уничтожить. Только это имеет смысл, только для этого рожден человек. Мое существование оправдано только существованием Богоприсутствия. Его уничтожение — вот всемирная цель мирового разума, также рассеянного в людях. Тот, кто вне этой цели, подлежит уничтожению. Кто не хочет убивать его у других, подлежит уничтожению, кто не хочет убивать его у себя — подлежит уничтожению. Пока я не знаю, как убить Богоприсутствие, не убив его носителя. Может быть, он научит. Я не верю ему, что кто-то будет еще, кроме меня, с убитым Богоприсутствием. Я — один. И я должен остаться один. Я — цель существования всего. Если уничтожат меня, уничтожится и мир, ибо исчезнет его целесообразность. Уничтожение я бы начал с вас, но он против — и я подчиняюсь, он обещал меня еще чему-то научить. Посмотрим. Я кончил. Пока я все сказал и ухожу. Прошу тебя, не удерживай меня, ибо мое присутствие о здесь нецелесообразно.

— Да я и не удерживаю тебя, мой маленький великан!

Пока мальчик произносил свой монолог все тем же ровным, бесстрастным голосом, массовик-затейник прямо млел от восторга и невероятными ужимками призывал старух присоединиться к восторгу.

— Какая необыкновенная, фантастическая гордость! «Я — цель всего!» — а?! Вот человеческий материал, с помощью которого будет достигнута великая цель, ради которой растоптано столько человекоединиц, и сколько еще растопчем! Цель, ради которой я, товарищ Арфа, с отцом твоим ставил к стенке. Этот покинувший нас малыш только в одном ошибается, что он — один. Это сейчас он один, а будет — легион! А пока... мы публично засудим несносного Бродягу, засорившего людям бошки своей добродетельной чепухой. А потом и бошки засоренные поотрываем. Ух-ха-ха-ха!..

Товарищу Арфе и товарищу Магде показалось даже, что во время своего громоподобного хохота массовик-затейник от пола оторвался и в воздух поднялся. Чего не померещится от душевной переполненности и переутомления, а уж переполнились и переутомились они изрядно.

— И я покидаю вас, — резко оборвав смех, совсем вдруг тихим голосом сказал гость. — До встречи на суде. Ух, засудим, ухондакаем поповича! — И массовик-затейник скрылся за дверью. Магде Осиповне показалось даже, что он и дверь-то не открывал. Ох уж это переутомление! А товарищ Арфа смотрела неподвижным, каким-то таинственно-задумчивым взглядом на оставленное на голицынской скатерке обвинительное заключение против Иисуса Христа, столь оперативно составленное расторопными сотрудниками странной организации под названием Чертопоказ.

А в это время Андрей Елшанский вел мужской разговор со своим отцом, священником московского Никольского храма, что в Хамовниках, Илией Ивановичем Елшанским.

— Ты напрасно ввязался в это дело, сын. Я настаиваю, чтобы ты не участвовал в этой... в этом спектакле, — говорил печально отец Илия.

— Ты не прав, папа, — возбужденно воскликнул сын. — Прости меня, но ты не прав. Ты ведь хотел сказать «в этой свистопляске», я знаю. А почему не сказал? Почему ты даже в разговоре со мной так обтекаемо говоришь?

Отец Илия опустил голову и пожевал губами.

— Мне всегда казалось, что ты это понимаешь.

— Да, я понимаю, папа, понимаю, — с надрывом произнес Андрей, — но правильно ли это?

— Да, правильно, — строго ответил отец Илия и поднял взгляд на сына. И взгляд этот казался каким-то оправданием, и сам говорящий это чувствовал. — Да, правильно! Все, что нелояльно к власти и в суетное препирательство с ней вступает, все это замешено на неправде.

— Суд над Христом — это не препирательство с властью. — Во взгляде Андрея, устремленном на отца, виделась нескрываемая боль.

— Какой суд над Христом, опомнись! — Отец взял сына за плечи. — Кто может судить Его? Ведь это всего лишь ничтожная людская комедия. Это ведь всего лишь Васька Рыбин, в Спасителя ряженый, сам же говорил. Прости, Господи, пристало ли тебе в такой комедии участвовать? Да еще в роли адвоката. Разве Христу надобен адвокат?

— Христу он, конечно, не надобен. Но там ведь не Христос — Васька ряженый. И в этом спектакле необходим адвокат, и этим адвокатом я и буду. Не сказано ли: «Не молчите, проповедуйте»? Вот и я буду. Веру я буду защищать перед этими! И Христос будет за такую мою защиту.

— Не много ли берешь на себя, сын? За себя еще ответствовать не научился, а дерзаешь за Бога отвечать! «За»!.. — передразнил он Андрея. — Как ты можешь говорить так? Ты, знающий Писание! Как ты берешься судить о Его «за» и «против»?

— Берусь! — выкрикнул Андрей. Он весь дрожал, глаза его были дерзки, полны отчаяния и горя. — Берусь, папа. Вот этим чувствую, — он ткнул себя в грудь. — Как они все косились на меня и хмыкали, когда эта старая колода про спектакль шамкала... Вру, — это я шамкал, а она — гремела, а я — шамкал. Мы шамкаем, папа, когда греметь надо!

— Греметь? — Снова пальцы священника легли на плечи сына. — Ты слишком страстен, сын. «Колода», «шамкаем» — эти словечки и такая страсть — их оружие, и с таким оружием ты проиграешь и веру не защитишь. В посмешище превратишь, а не защитишь, и сам посмешищем будешь, и не добро будет, как ты хочешь, а очередное зло. Нет тебе моего благословения на участие в этом адвокатстве.

— Так у других возьму, — прошептал Андрей и отступил на шаг, освобождаясь от отцовых рук. — В Печоры съезжу к отцу Иоанну. Как старец скажет, так и будет.

— А благословение на поездку у кого брать будешь?

— Так поеду, без благословения, если не благословишь. Рад будешь, если под поезд попаду?

Всего передернуло отца Илию от сыновней реплики. Такого выкрика он никак не ждал. Глаза его пораженно вскинулись, и даже рот открылся.

— Ну-ну, хватит вам, еще до чего договоритесь, — сказала тут, вставая с табуретки, мать Андрея, жена отца Илии, матушка Алла. В мрачном молчании она слушала весь разговор и вот, решила, что пора вмешаться. — Даст он благословение на поездку, даст, чего там. Дашь-дашь! Эх... и вправду съезди. Кто его знает, может, и вправду нужно это твое участие. Ну а ты, отец, не казни меня глазами-то, не сердись. — Она обняла за плечи мужа. — Прости меня, что вмешиваюсь. А Бог, Он Сам рассудит, чтоб по Его вышло. А я на эту комедию тоже схожу. Потихоньку. Меня ж не знает никто. Для арифметики.

— Какой еще арифметики? — недовольно спросил отец Илия.