Опять зашумело внутри Антоши, опять вспомнился умерший приятель.
– А все потому, что мир во зле лежит– так с печалью сказал Он в Евангелии. И в жизни всех, кто вне Христа, как бы внешне благополучно они не жили, обязательно– морду вынул– хвост увяз. И конец у них у всех страшен. А что после конца, то просто ужас. И вот он, Антоний Римлянин, приставлен к тебе при крещении, чтоб отколоть тебя от скалы из слипшихся в копошении ненормальных подлецов, и чтобы ты поплыл, наконец, в страну спасения. Глянь-ка снова в глаза ему, он ведь неотрывно в тебя смотрит.
– Вообще-то как живой смотрит, – пробормотал Антоша.
– А он и есть живой. Живее нас, коли в Царстве Небесном он. Оттуда ведь и смотрит. И то, если я гляжу на нарисованную доску и прошу у нее чего-то, говорю: помоги, то я или кретин полный, или... – о. Антоний снова взял Антошу за волосы, приблизил его лицо к своему и отчеканил проникновенно... – или это не доска! Или я с живым говорю! Да и то, если нет Царства Небесного, если не чувствуешь ты его в себе, – о. Антоний весьма больно ткнул Антошу в сердце, – то Он – Вседержитель– есть крупнейший за все времена обманщик, а книга Его – вреднейшая из всех книг, прости, Господи! – о. Антоний повернулся к лику Спаса и истово перекрестился. – Ибо если нет воздаяния, то и толковать не о чем, живи, как хочешь – бей, отнимай, обманывай. Но оно есть. Царство Небесное и книга Его – самая великая из всех книг, ее придумать нельзя. "Войну и мир" и любую другую, хоть какую разумную книгу придумать можно, а Евангелие – нельзя, оно могло быть только Богом дано, ибо там – благодать. Оно открывает нам в нас Царство Небесное, оно говорит, что в нас не только селезенка с желчью, но и – жизнь вечная.
"А ведь не охмуряла он, ох, не охмуряла!" – тюкнуло у Антоши где-то около затылка, он уже и не различал взгляда Антония Римлянина от взгляда о. Антония. Они слились, они были одно и то же и ему теперь казалось, что у Антония Римлянина был точно такой же голос, как и у о. Антония. И почувствовалось тут Антоше, что ведь он, о. Антоний, да просто забоится охмурять, даже если захочет, потому что (ну, а вдруг!!!) ОНИ все-таки действительно здесь! И они, такие вот, какие нарисованы, действительно последнее свое отдадут и не надо им ничего по дешевке. И если в самом деле веришь, что вот у этого Вседержителя сила, способная оторвать от скалы камень с человеком и перегнать его сюда – не станешь охмурять. Да и попробуй охмури вон этого старика, воина днепровского – все зубы враз потеряешь. И старухе его вонючей, воплощенной, здесь места нет. И здесь, действительно, островок без вранья. Эти нарисованные врать не позволят.
– Ну, так что же тебя все-таки привело сюда бегом? – услышал тут Антоша.
– За мной старуха ходит, – не узнал Антоша своего голоса, – грязная, вонючая, не убежишь от нее, не убьешь, говорит, что она – моя совесть... – и дальше Антоша рассказал все, что с ним было.
– Вот ведь... вот это оборот, вот это явление, – теперь и у о. Антония голоса не узнал Антоша. – Представляю, каково тебе было. А ведь какая милость это, представляешь? Ты у нас выходишь меченый Богом. Даже завидно.
– Вы это серьезно?
– А разве я похож на шутника?
– Вот уж... век бы не видать такой отметки. А милость-то Его это чем же я заслужил?
– Да судя по старухе, как ты ее обрисовал, ничем. Да видно милость Он не по заслугам раздает.
– А как же?
– Да по милости, – улыбнувшись, сказал о. Антоний. – А совесть, она брат, у всех почти такая, как у тебя.
– И у вас?!
– Да у меня, наверное, хуже.
– Не может быть.
– Очень даже может, – вздохнул о. Антоний. – Мы ведь больше гадим в жизни, а потом, в лучшем случае, нам бывает стыдно, а стыд – это ведь вовсе не раскаяние, он ведь даже может помешать раскаянию, стыдно нам каяться, во как! – о. Антоний опустил голову и вздохнул еще более горько. – Ну, а теперь, – вновь совсем близко привлек он к себе Антошу, – слушай внимательно, отрок. Судя по тому, чему ты сподобился, кончилось твое детство. Столь велико чудо, тебе посланное, столь же велико должно быть и осознание твое, что ответ надо держать. Слукавишь, увильнешь – лучше б тебе не рождаться вовсе, старуха вонючая сладким сахаром покажется...
– Скажите, – перебил Антоша, – а у вас было что-нибудь, ну, что-нибудь... явление... вот такое вот.
– Вот таково вот, увы, не было, а чудо маленькое... хотя чушь сказал, чудес маленьких не бывает, раз чудо, так вот было. В тюрьме.
– В тюрьме?! Вы в тюрьме сидели?
– Ну, а как же не сидеть? Как же можно православному священнику моего возраста, да тюрьму миновать! Вот этот самый храм тридцать лет назад закрывать собирались власть имущие, а я воспротивился. Опять, говорю, ключи отнять можете, а сам не отдам. И народ созвал. Ну, ключи отняли, народ разогнали, меня– в кутузку. Однако, храм не закрыли. Вот. Милость Божия была.
– Милость? Что-то у вас... вонючая старуха – милость, тюрьма – милость.
– А то как же? Скорбями, милок, грехи наши списываются, хотя полтряпочки грязной, а сгорает на старухах наших. Так вот: орало в камере радио за решеткой – не заткнешь, какие-то дурные песни орало, а я сосредотачиваться плохо умел, а сейчас еще хуже. Так вот, ну не могу молитв вечерних, положенных прочесть, хоть ты что тут. Ну и взмолился я, прямо заорал, да еще с упреком – да заткни, Ты, Господи, эту железку хоть на десять минут, дай молитвы Тебе закончить! И заткнулось. И ровно на десять минут.
– Да ну-у... – разочарованно буркнул Антоша, – тоже мне, чудо.
– Ну, а как же не чудо, чудо и есть. Мне больше не нужно, да, видать и не положено... Ну, а теперь о твоем чуде, иди-ка ты сюда, отрок, усек, что я тебе о тебе тут загнул? Только я ведь не догнул. Слов нет на языке человеческом что б чего-либо доходчивое тебе сказать, – о. Антоний встряхнул за плечо Антошу. – Не отвлекайся, слушай! В натуре... Или я тебе щас для профилактики просто сначала рыло расквашу... – и Антоша понял, что действительно, расквасит, – Так вот нет доходчивого языка, чтоб растолковать тебе... да и никому! про ту грань, на которой ты стоишь. За спиной – пропасть и тьма кромешная, впереди – свет неизреченный. И все теперь зависит от тебя! Вот представь себе – камера... ну, то есть... а в общем-то – камера. И стоишь ты в ней голый и вот начинает она наполняться чудной, чистой теплой водой – вот уже и по колено. Ты начинаешь радостно плескаться и радуешься, что вода прибывает и прибывает. Вот уже и нырять можно. И когда ныряешь, вдруг обращаешь внимание на какой-то свет призывной, свет в окошке, которое уже под водой. Но ты только глянул и снова – плескаться. И вот в одно из выныриваний вдруг – бац! – головой о потолок. Оказывается, чуть-чуть осталось, чтоб сомкнулась вода с потолком. Вот тут ужас охватывает тебя, ты прижимаешься ртом к потолку, лишь только так можно дышать. Но разве эти судорожные вдохи можно назвать дыханием? Вот уже и губы захлестывает. И вот ты совсем вминаешь губы в потолок в последней дурной истерике, вот ты делаешь последний-последний судорожный вдох и начинаешь метаться уже целиком под водой с последним глотком воздуха в легких, метаться – выход искать. А выхода нет, ты вспоминаешь про свет в окошке, но уже не доплыть. И вот тебе уже не до чего, вытаращенные безумные глаза уже ничего не видят... И вот – все! Рот распахивается в предсмертном крике, но и крика нет, удушающим потоком устремляется вода в нутро, несколько конвульсий и труп с застывшим на лице ужасом опускается на дно. Такова наша жизнь. Мы бултыхаемся, пустякам радуемся и не думаем, что нас несет к потолку жизни, не видим света в окне. А свет этот – вот Он, Вседержитель... И может статься так, – о. Антоний своим пальцем почти в глаза ткнул Антошу. Они у того и так были ошалевшими, а тут он просто зажмурил их, – что ты уже башкой своей в потолок бухнулся, уже, может, губы сжал, может, тебе последний глоток остался, может, от того тебе и совесть твоя явлена... Это хорошо, что ты дрожишь, тебе и должно быть страшно... Но вот чего ты должен не устыдиться и не убояться: сейчас будет исповедь. Исповедываться будешь ты. Вот Ему – Вседержителю и Милостивому Отцу. Он здесь, – холодок пробежался по костям Антоши от того, как это было сказано, Антоша даже обернулся вокруг себя.