Изменить стиль страницы

Издалека услышал шум и возгласы. "Спать бы в это время надо." Всполошенное семейство пасечника спешно выносило домашний скарб из избы и грузило его на телегу. Вторая телега, видимо, предназначалась для семейства. Разом вскрикнули все, когда в лунном свете возник перед ними всадник на коне.

– Это я, Трифоныч, – сказал князь. – Узнаешь?

– Ой, Господи помилуй! – пасечник перекрестился. – Ты б, князь, хоть загодя покричал. Так ведь и "кондратий" хватит! А я уж подумал – все, пропали, переправились, проклятые.

– А ты куда это собрался?

– Да ты что, князь, еще спрашиваешь! Раньше вот, дураку, надо было... Где эти шельмецы? – накинулся он тут на жену. – Что? Верши у них на реке поставлены?! Да ты!.. Почему отпустила?!.

– Да остынь ты, Трифоныч, – сказал князь, – и неси все с телеги обратно в дом.

– Шутишь, князь?

– Шутить мне не пристало. Сегодня крымцев здесь не будет, – голос князя был таким, будто он про стаю галок говорил, что каждую ночь в огромном количестве ночуют на Воробьевских соснах: ну, мол, переночуют и улетят.

– Это с чего ж?

– Уйдут.

– Это с чего ж?

– Так Государь наш сказал. Он слово Царское дал.

Пасечник подошел вплотную к князю и внимательным, въедливым взглядом уперся в его лицо. Князя он знал давно, особо выделял его из всех, с кем сталкивала жизнь. За все время знакомства тот зазря не сказал ни одного слова, а тут такое говорит!

– Думаешь, они от его царского слова... того?

– Не думаю, знаю. Слово при мне сказано. А его слова – результат дела.

"Это ж какого дела, что тьмы вражеские возьмут, да и уйдут? Не для того пришли," – так безмолвно говорили глаза пасечника. Он и во дворце бывал, пасеки ведь дворцового приказа, знал он, какое дело у Царя. – "Эх, князь, твоими бы устами..."

А князь сказал в ответ на взгляд пасечника:

– Кабы все мы его дело умели делать, они б, из Крыма выйдя, по воздуху в море улетели, а ты б в Крыму мед качал.

– Эх! – воскликнул пасечник, – Разгружай! – это уже к жене, – А ребятня пусть себе на реке вершами балуется. Скоро уж светать начнет.

И тут послышались детские крики и из прибрежных кустов выскочило трое мальчишек и каждый из них орал:

– Татары, татары!

– Эх, князь! – вскинулся пасечник и заметался между домом и телегами, к которым уже подбежали его сыновья.

Князь вынул саблю и молча стоял, ожидая. В кустах послышалась возня и одинокий голос что-то прокричал на чужом языке. И вдруг раздалось по-русски:

– Здаюс! – и из кустов вышел крымский солдат с поднятыми руками.

Увидав стоящие в лунном свете силуэты, крикнул еще громче:

– Здаюс! – и еще выше поднял руки. И остался на месте.

– Подойди сюда, – сказал по-татарски князь. При Иване Грозном с крымцами он имел дело не раз и язык ихний знал. – Опусти руки и иди сюда, не бойся. Кинжал не бросай, мне отдашь.

Крымец, что-то бормоча по-своему, пошел к князю, но рук не опустил. Жена пасечника спряталась за мужа, а трое мальчишек – за князя.

– Князь, чего он, а? – спросил испуганно пасечник.

– Он говорит, что плоты уплыли. он не успел, а плавать не умеет. Просит не убивать. А почему плоты уплыли? – спросил по-татарски князь.

– Так ваших же туча идет. Пушки стреляют.

– Какие пушки?

– Ваши, какие же еще? Оттуда, – крымец махнул рукой в темноту в сторону Москвы.

И тут на Воробьевской стороне будто взрывом ахнуло многотысячными воплями, конским ржаньем, ляганьем.

– Во! – крымец указал рукой на ту сторону и упал на колени, – Не убивайте!

– Мы пленных не убиваем, – сказал князь и затем, обернувшись к совсем потерявшемуся пасечнику, весело добавил, – Да разгружай ты свое барахло! И впредь не сомневайся в царском слове.

Борис Годунов и начальник Царского приказа, Григорий Годунов сидели на лавке около двери в домашний царский храм. Мрачно молчали. Вошел князь Катырев-Ростовский.

– Челом бью, бояре.

Те молча кивнули головами.

– Что Государь?

– Как всегда, – буркнул Борис Годунов и вздохом как бы добавил: "Молится." Усталый и раздражительный вздох получился.

– А ты чего это такой... рот до ушей? – недоуменно спросил Борис Годунов.

– А ты чего такой невеселый, боярин? Весточку Государю привез. Тебе докладываю. Крымцы движение начали...

– Что?! – оба Годунова разом вскочили.

– Да в обратную сторону! На Воробьевых их уж час как нет. Как раз столько, сколько я до вас еду. К обедне как раз у Серпухова будут.

Дверь открылась и из храма вышел Феодор Иоаннович. Все поклонились ему в пояс.

– Государь, тут вон, князь Иван,.. – растерянно начал Борис Годунов,.. – князь Иван с докладом приехал, уж не знаю...

– И с докладом, и с пленным, – улыбаясь добавил князь Иван Михайлович.

– Ну, ушли, что ль супостаты? – Государь улыбался своей всегдашней улыбкой, но голос его был вполне равнодушен, будто спрашивал: "Ну что, прошел дождь?"

– Ушли, Государь! – воскликнул князь Иван Михайлович. – Сам видел.

– Ну что ж, все вы молодцы, – отвечал Феодор Иоаннович, – всех исправно награжу, воевод особенно...

Вдруг Григорий Годунов опустился на колени и с шепотом: "Прости, Государь!" затрясся в рыданиях.

– И тебя награжу, Гришенька. Полно плакать, веселиться надо, Петров пост неделю как кончился – гуляйте! Ну а я... ой, Борис, опять эти бумаги, ты хоть бы ради праздника,.. ну, сейчас печать вынесу...

Большой колокол, тысячепудовый великан звонницы Архангельского собора, тонким звуком, будто рой пчел гудел на огромном языке, встретил появление Феодора Иоанновича. От резонанса его шагов, – как сказал бы какой-нибудь ученый. Но это было от радости – давно не виделись.

– Ну, здравствуй, старый приятель, – сказал Царь, беря в руки веревку.

Рядом звонари малых колоколов, а также звонари на всех колокольнях Соборной площади, а за кремлевскими стенами звонари всей Москвы, ждали сигнала. На Соборной площади было народу не меньше, чем на коронации.

И большой колокол ударил, загудел, объявляя начало Красного звона, который накрыл Москву и полетел во все концы света, объявляя всем и вся, рвущимся в завоеватели Святой Руси, что перво-наперво им надо выучить единственное русское слово, которое им пригодится – «сдаюсь». Других не понадобится, пока Русский Царь звонит в большой колокол.

Отдайте братика!

Поздно вечером, уже лежа в постели и закрыв глаза, Алеша опять вспомнил, что мамы еще нет. Он быстро открыл глаза и закричал:

– Папа, папа, а мамы еще нет? Не пришла?

Явился папа, наклонился над сыном и устало-укоризненно сказал:

– Леха, ты в двадцать пятый раз спрашиваешь. Я уже сказал тебе – приболела мама, три денечка полечится в больнице и вернется! Спи!

– А чем она заболела?

– Животиком, – ответил папа и одними глазами улыбнулся.

– А почему ты улыбаешься?

– Я? (Ишь, заметил). Да что ты, спи.

– А братику в животике плохо не станет?

– Что?! А откуда ты знаешь, что он в животике?

– Мама сказала.

– Мама?!

– Мама. Все, кто живет на земле, все в животиках у мам своих были. И ты был. У бабушки Ани.

– Интересно!.. Что там тебе еще мама наговорила... Ладно, спи! – сказал уже весьма сердито, – вот, смотри, я устал за день, но я буду стоять над тобой, пока ты не заснешь, коли жалеешь ноги мои, засыпай скорей.

Такой уловкой родители Алеши пользовались часто и обыкновенно дольше пяти минут стоять не приходилось. Алеша чувствовал над собой стоящего отца, но сон не шел, вместо этого, какая-то непонятная тревога стала наполнять его. Сопротивляться ей он не мог и через несколько мгновений ему стало так горько и тошно, что слезы обильные потекли на подушку из его зажмуренных глаз и, как не сжимал он веки, они текли и текли, он вдавил глаза в подушку, но они потекли еще сильнее, да еще и горло заткнул-придавил влажный, мешающий дышать, сгусток чего-то такого, отчего оно стало сдавленно всхлипывать, а через несколько мгновений всхлипывания перешли в рыдание.