– Инвалид – дерьмом набит, – буркнул дед, – да не дергай ты меня, – накинулся он на жену, которая сидела рядом с ним, – сидите тут... Все вы тут инвалиды! Правильно закрываешь!
Дед встал и решительно вышел из собрания.
Инвалид Подлесный сказал такую речь:
– Я в прошлом верил религии, а после я убедился на примерах нашей жизни, что религия есть обман. Я благодарен ученым и руководящим товарищам за воспитание, что они помогли мне стать на правильный путь. Поскольку наша наука дошла до того, что творит чудеса, советские люди посылают ракеты на Луну, а безсильный Бог не может оттуда сбросить наш вымпел, то ясно, что Бога нет, и церковь надо закрыть.
– Ну-с, голосуем, – сказал хозяин собрания, – кто за закрытие, поднимаем руки. Быстренько, быстренько поднимаем руки, поактивнее!..
В открытом окне возник дед. Он скорчил страшную ухмылистую гримасу и заревел жутким ревом:
– А ну, руки подня-я-ять!
У половины собравшихся сами собой дернулись обе руки вверх. Почти все вскрикнули от неожиданности. Дед же взакат расхохотался:
– Во-от как с ними надо. Инвалид! Тьфу на вас!..
И теперь дед окончательно покинул собрание. Ничто теперь не заслоняло храма, глядящего в окно на собравшихся. Надвратная “Бумажненькая” отсюда виделась маленьким цветным пятнышком.
Руки оставшейся половины собрания уже медленно потянулись вверх...
– Ну вот и славненько, – подвел итог хозяин собрания, – а теперь подходим к столу... впрочем, нет, – чтоб без толкотни, товарищ Подлесный, пройдите по рядам и пусть каждый распишется в постановлении.
Всех обошел товарищ Подлесный, и все расписались. Он очень внимательно смотрел, как расписывались.
– Да ты не мухлюй, ты свою, настоящую подпись ставь!..
И тут вошел отец Иоанн.
– Ну-с, батюшка, дело сделано, – так встретил его хозяин собрания, – вашей подписи не требуется, от вас требуются ключи.
– Какой подписи? – недоуменно спросил батюшка.
– Да вот, бумаги, единодушное решение, бывших, так сказать, прихожан.
Батюшка долго смотрел на бумагу, наконец, поднял глаза на собрание. Все глядели перед собой в пол, ни один не поднял головы. Хозяин собрания улыбался:
– Ты, поп, глазами-то своими не буравь трудящихся, ты ключи давай, да расходиться будем, а то вон дождь начинается.
– То не дождь, то слезы Владычицы нашей, Пресвятой Богородицы.
Сказав так, батюшка отвернулся от собрания, пошел к двери и, проходя мимо стола, положил на него связку ключей. Товарищ Подлесный открыл ящик и бросил туда связку. Вместе со звоном ее падения со стороны храма раздался приглушенный гул, и зазвенели стекла в окнах. Батюшка остановился у двери и, не оборачиваясь, сказал:
– Это снаряд взорвался. Тот. Последний. И остальные взорвутся – потому что перестали молиться.
И, сказав так, вышел.
Те, у кого были коротковолновые приемники, в тот вечер могли слышать сообщение: “На спецзахоронении отработанного оружия сегодня произошел взрыв. Причины взрыва не сообщаются, жертв нет”.
Деноминация
23-го декабря нового стиля 1921 года по мрачной лестнице Большого театра устало спускался большеголовый, коренастый человек в потертом пиджачке. Сразу было видно, что человек не придает и никогда не предавал никакого значения своей одежде, – застегнутый пиджачок был маловат, вытерт, с оттопыренными карманами и даже как бы протестовал пиджачок, он хоть и пропитался за многолетие совместной жизни безмерной энергией хозяина, однако же и подустал. Подустал и Сам. Да нет – устал страшно, устал невозможно, иссякать стала безмерная энергия... Да, великий и Легендарный, Непобедимый и Ненавидимый чувствовал себя в последнее время очень скверно; изможденное, бледное лицо его было обращено вниз, к плывущим навстречу мраморным ступеням. Шел, терзая мрамор измученными глазами, и мрамор цепенел, холодел под чутким взглядом и торопился быстрей промелькать, кончиться входом. Он знал и чувствовал свой взгляд, знал, что несет он в себе. И никогда не умягчил его, никогда не разбавлял добреньким туманцем, даже когда эти, (наконец-то пускать перестали), ходоки притаскивались, также придавливающе и взыскующе глядел на них – все-е, батеньки, контрики скрытые; все к себе тянут, все рабы "своего": Только те не контрики, кто своего никогда не имел, вот как сам он. Потому только на себя и надеялся, потому и верил только себе, потому на остальных прочих (на соратников более всего) так и смотрел. Во времени, когда головы надо рвать, нет места ни делам, ни взглядам добреньким. Свои же портреты – и газетные и малеванные, плакатно размноженные терпеть не мог. Некий разжижено-усредненный с невнятным выражением неясных глаз. Однако же затесался, промелькнул один портрет. И где его таким подцепил шустрый репортеришка? Когда же это он так смотрел? И на кого? Что ли на Чернова в Таврическом, когда учредиловку прихлопали. Лежал тогда на полу демонстративно, терзал буйными радостными глазами всех этих кадетишек-эсеришек и прочее интеллигентствующее говно. Союзников, ишь ты, призвать надумали...
Однако отчего такой портрет волчий получился? Ведь то настроение действительно радостным было, помнил ведь он.
А портрет потом даже на Сухаревке продавали, пока не пресекли. Один буржуйчик, даже, говорят, письмо в Секретариат прислал, эмигрирую, пишет из этой страны к этой самой матери. Ваш портретик увидав. Де-ельный буржуйчик, с понятием... А какое чудное словце "бур-жуй-чик", прямо какое-то даже смачное, вкусное: жуй-чик... "чик" его, а жуй... Пусть порезвятся на нэповской отдушине. А там додушим. Усмехнулся созвучно. В какой уже раз в минуту расслабленности рифмой думается. Что-то там еще про Шую было... Да! – а капиталисты эти (жуй-чики, чик, и жуй) все-таки очаровашки, как беззащитны все-таки, они против него с их муравьиным инстинктом чего-то строить, производить, продавать менять. Чудненькое открытие (практическое! космическое! сделал для себя: собственник-муравейчик (мур-чик, и жуй, ха-ха-ха) никогда не способен защищать свое имущество с тем же остервенением, с каким отнимает его пролетарий. Ярость отнимающего всегда перехлестнет гнев обираемого. Тем паче, когда отнимается не корысти ради (чего им надо, пролетариям-то, кроме водки, да винтовки), а ради принципа, чтоб – не у себя больше, а у тебя, гада, меньше. А уж объединяться-то... Да пока собственник думать только об этом соберется, громилы пролетарии уже в банды собраны. То бишь в полки, ха-ха-ха... А поначалу сам боялся, когда выталкивал их на всяческие штурмы, когда орал, ногами топал на соратников, – интеллигентишки узковзглядные! – да можно в одной стране! Можно меньшинством большинство куда хочешь штыками затолкать!.. Начитались Марксов-Гегелей, ...ох уж эти Гегели, сколько сам на них ума и времени извел, нынче к невеждам соратникам даже зависть гложет. Вон Коба-прищуристый, отродясь ничего не читал, скажи ему – Кампанелла, а он прищурится – все вина знаю, а такого не слыхал,.. – а какая хватка! какое чутье, и в рот смотрит (приятно) каждое слово ловит, вопросов не задает... Какие там Канты-Кампанеллы, когда так все просто – ввяжемся в бой, а там посмотрим. И в этой фразе великого коротышки-корсиканца – ВСЕ! Ничего больше не нужно. Четыре года только этим правилом руководствовался, только им и – всегда вывозило. Большо-о-ой человечище капрал-император, мате-ерый. За одно то, что в Успенском соборе конюшню устроил, ему б в Москве памятник стоит устроить. Хоть даже на месте того же Успенского собора, когда снесем. Хоро-оши-и были морды у святош на досках! Поню-ю-хали лошадиного говнеца. Что ли гараж пока там устроить? Пастька теперь выхлоп бензиновый понюхают. Всегда морды на досках воспринимал как живые. И с Ним воевал, как с живым. И должен победить!.. А победа в том, чтобы все доски со святошами – пожечь, чтоб ни одной не осталось, всех попов, – в яму под пулеметы, во всех башках память о Нем – стереть, все дома кресто-несущие – разломать и в землю втоптать, в первую очередь – в Москве. Архигаденький таки городишко эта Москва, куда ни глянешь – на крест наткнешься, после припадка, от этого, свой вдруг стал вспоминаться, нательный, который сорок один год назад в землю яростно затоптал. Жаль, что не в лошадиное говно. Сейчас прямо начинать кресты сдирать! И великан-корсиканец отмечал, поражался – зачем такая прорва церквей. И вывод делал – значит народ отсталый. Умница таки выскочка, морда корсиканская, не смог, недотепа, уничтожить отсталых, да даже не отсталые они, они хуже, они рыхлые, никчемные, бессмысленные, воры и пропойцы, поперся, дурак, с войском, а с войском на них нельзя, на них надо приказом номер один, их надо изнутри, чтоб они сами своим багратионам кишки повы-пускали!.. О, как убийственно, как больно, как рвуще болит голова, о Господи... Боднул воздух, скрежетнул зубами, обозвал себя – опять прилетело в мысль это "о Господи". Кончились ступеньки. Обернулся на двери, за которыми еще шумели-гремели-рукоплескания от его доклада, хотя говорил он мало веселого для рукоплещущих, мало того, разнес все и вся. Всем выволочку дал, всех отхлестал кроме Большого Соратника, да и того пару раз щипанул для профилактики – спесь сбить. Пусть аплодируют. Все теперь аплодирующие проглотят, чего им не навороти. А уж сочувствующие – те в-а-аще... Со-чув-ству-ю-щие! Ха-ха-ха, все теперь в анкетках сочувствующие, все хвосты поджали, никто не напишет – а я – против, так и объявил им все: нету никакой инфляции, нету ничего такого бесконтрольного, он контролирует – ВСЕ, он отменяет, все инфляции, девальвации, одну "цию" оставляет, есть – де-но-ми-на-ция. да-с ха-ха-ха... пусть в Брокгазуе пороются; чего там идет после миллиарда? Эти... ну, неважно, вот этих самых жуткую прорву навыпускали оказывается в этом году дензнаков... Какое все-таки чудненькое словотворчество у революции: дензнак, будто от пилы звук, когда по железу... А в казну вернулось всего 200 миллионов этих самых денов-знаков. Кретинский, конечно, болван, ну да тут и гений никакой не вывезет, с деньгами воевать, это вам не то что с беляками, когда стреляют – не работают, когда не работают – жрать нечего; доносят – на Каланчевке тротуары завалены трупами голодающих. И добрались ведь до Москвы. Чем там заградотряды заняты? Надо б этому сказать, кто там после Загородского? Ну да – Каменеву, что б убрали с мостовых да с тротуаров-то... А, впрочем, – пусть валяются. А дензнаки пусть еще печатают. Зарплату – ленточками неразрезанными отдавать, отовариться захотел – от ленточки отрезал. Говорят, в Москве, чтоб пару калош за мильон купить, надо трое суток в очереди на морозе отстоять. Эт-то праавильно. С детьми грудными стоят? А к очереди надо с младенчества привыкать. Канто-Гегеле начитанные соратники до сих пор скулят, голодных бунтов боятся. Невозможные таки недоумки, да некого больше бояться, все и вся в этой стране у ног распростерто!.. Да что это с головой-то, неужто опять ударит... Когда уверенность пришла, что – вывезло, что неотвратима победа? Когда Деникина от Орла отогнали? – не-ет, раньше, батеньки, раньше, всех этих Корниловых-Дутовых и прочих Деникино-Врангелей силой серьезной никогда не считал. Им бы монархистский лозунг поднять, за Царя-де батюшку, да все равно какого, а они все до одного – за учредиловку. Архиболваны. Де-мо-кра-ты, ха-ха-ха. Упившемуся пролетарию и лопатобородатому селянину прям ну очень нужна учредиловка. Зимний дворец два года отдраить не могли после крестьянского съезда, как уехали, сам по залам прошелся с наркомпросом этим чаролунным, тот все ехал, да за голову хватался, а ему смешно и радостно было до истерики, неделю хохотал, особенно смеялся у фигуры Афродиты, как его... Фидий, что ль, слепил ее тыщи три лет назад, Афродита с грустной гадливостью созерцала лужу блевотины, среди которой стояла, а все интересные места ее были истыканы торчащими окурками. Оч-чаровательно. И этим очаровашкам на своих белогвардейских штыках освободители учредиловку несут, ха-ха-ха.