Изменить стиль страницы

– Думаешь, потяну? – усмехнулся товарищ Беленький.

– Да пожалуй и напоширше потянешь. А ить... и трудно это ему давалось.

– Ну-ну, поп, – приблизился страшной своей зловещностью Беленький почти вплотную к батюшке. – Ну разродись, что там шевелится в твоих землянках-извилинах, чего гнетёт?

– Гнетёт? Да ить рази может чего-то гнетить меня, коли крест на мне, Христос на кресте, и душу с разумом ты не вышиб из меня! Это ить тебя гнетёт! Всю видать жизнь твою гнетёт. А ить страшное слово-то – гнетёт! Ить любой гнёт душевный враз снимается, коли вот он, крест-то, да Христос на нём, а ты... ить ужас!.. на себя энтого гнёту ещё и валишь, и валишь, и вишь, ещё и усмехаисси тому, радуешься, дурак, прости, Господи! Диоклитиан, тоже мне... Хотя ты-то видать, Диоклитиан, а то-то – мальчишка. Тот что хотел? Читал я... да так оно было, слово-то ускальзывает... этой! Ну да – лояльности к римскому языческому королевству-импяраторству. А ты? – почти глаза к глазам сошлись иерей Ермолаич и товарищ Беленький. Так и смотрели друг другу в душу, и ни один не отшатнулся и глаз не отвёл, только ухмылка исчезла с лица товарища Беленького.

– Ну вот, тому Диоклитиану нужна лояльность, а тебе – погибель человеческая, то бишь, чтоб как можно больше человеков отступили от Христа перед смертью своей, от заповедей Его. Вот ить ужас-то! Не понимаешь? По-ни-ма-ешь! Вон, зёнки-то у тебя, что тот пулемёт "Максим"... Ну, а – зачем? В чём тебе радость отступления? В чём тебе радость, что у убитых тобой последнее слово – ненавижу?! А да ить нет тебе никакой радости, вот ты чего прикинь, вот ты чего подумай. Ну глянь-ка при мне ещё раз на дохтура-то, вот он лежит со ртом раззявленным, ну, порадуйся ну, эта, димонстратни мне и вонприспешникам своим радость твою, а? Ну! Похохотай ещё, мол, зря старался, поп, ну!.. Ой, Господи, прости, ну до чего ж вонь от тебя... Ну так вот, если цель и радость у вас (да нету радости-то, нагоняете на себя!) – погибель человека, и делаешь ты всё это не корысти ради, вижу, какая корысть у пулемёта, корысть у того, кто стреляет из него... и радость... да ладно, про радость не буду больше, какая там радость, ну да... так это... и если погибель людей и есть путь приготовления тому, кого ты ждёшь... вот ужас-то! Что же это за образина тогда, а? А чего тебя-то ждёт при воцарении его, думал? Благодарность, думаешь? Рассмеяться в пору, да грех ить. А ты всё ухмыляисси и ухмыляисси, а чем ты мнишь-то себя в том его мире, кого так и дождётесь! Не дай, Господи, дожить. Ну да ить тебе ж благодаря, и не доживу, может как польза зачтётся тебе, дураку, это ох, Господи... Вторую тыщу лет всё вы маетесь, дёргаетесь. Не надоело? Не устали? А вот скажи мне, иудей... А это, а где ж командир твой горластый? Именем Диоклитиана Знаменку пошёл обчищать? Ну да самое время: ночь – это ж ваш день.

– Убил я его, поп. Только что. Вместе с мощами твоими местночтимыми в одной яме горит. Геенским огнем горит. Ха-ха-ха!

– Ну если убил ты, то, может, и не геенским, – неожиданно вдруг улыбка сквозанула из белой бороды.

– Так что ж, думаешь, простятся ему все его кружева, что мы с ним за год наворотили? – весело спросил Беленький.

И отец Ермолаич ещё шире улыбнулся? Был бы здесь кто из тех, кто давно его знает, так сказал бы, что никогда не было у него такой страшной улыбки. И вдруг положил он руку на плечо товарищу Беленькому, сжал его и к себе придвинул, почти так же, как совсем недавно придвигал к себе доктора Большикова. – Слышь ты, а ведь и для тебя ещё тропочка осталась и воротца не захлопнуты, а?

Очень внимательно вглядывался на отца Ермолаича придвинутый Беленький и руку его не отдёрнул, не оттолкнул. Смотрел пристально.

– Да ить для тебя ж сказано: нет ить ни иудея, ни элина, все ить мы для Него одинаковы, все мы для Него дети, всех примет, коли сами придём. Ведь чуешь ты, вижу – чуешь, что не самозванец Он. Ить свернёшь себе шею-то... Рази ить против просто самозванца будет столько ненависти, сколько вон из зёнок твоих пулемётом стреляет! Чего ты радовался так прощальному выкрику вот энтого вот, штыком твоим проколотого, чего так проколоть его заспешил? Ну что тебе до того, что вот он вот чего-то сделал или чего-то сказал вопреки тому, чему учил Тот самозванец, а? Какой-то бродяга (или вообще выдуманный) чего-то сказал, кто-то не послушал, а у тебя бешеная радость от того. А? С Живым ведь воюешь, комиссар. И кой-какой, хошь и маленький кусочек души твоей чувствует неравноту сил-то. Оттого и страшно, оттого и дрожишь вон. Ты вот меня недавно храбрым назвал, а ить храбрый я. Потому как без Христа мне и жизнь не нужна, а со Христом и смерть не страшна. Не мои это слова. Как говорит наша учительша, цитата не будь помянута. Опять ить от повторюсь. Ну вот прошло 2000 лет, не поклоняются болваны Тому, Кого вы распяли. Да вам-то чего, чего стервенеете? Ну встретите вы своего энтого, всемогущего, не всё ли равно вам, есть ли Нашему поклоняющемуся отступники? Что вам до всего мира? До людишек? Всё вы тута подготовили, вся власть вроде у вас, деньги у вас... Чего тебе до последнего слова энтого вот, лежит вот проколотый. Ить вы ж посланника-то своего от Бога ить ждёте-та или как?! От Бога, что землю сотворил. Так?! И всё для того, что ты, убийца, выдавил из его вот перед смертью – "ненавижу!"! Что ж ты, иудей богоизбранный, на Бога-то своего так клепаешь, а?! И ещё тебе скажу. И вам вот! – простёр руку отца Ермолаич в сторону четырёх солдатиков. Те даже чуть головы отшатнули, а ближайший винтовку приподнял, – ты ить, небось, Евангелие-то наше читал. Читал, конечно. Они вот, кстати, могли и не читать по нынешним-то временам, а ты чи-та-ал! А знаешь, что страшнее всего там читать? Знаешь, какие личности Евангельские самые пропащие.

– Очень интересно, – злоусмешливо сказал Беленький и отстранил, наконец батюшкину руку.

– А больше всего это будет интересно вам, – повернул голову отец Ермолаич к сопровождающим. Те стояли столбами и молчали. – Так вот, не шайка синедриона с Каиафой, не Иуда даже, а – стражники! – и опять простёр руку к сопровождающим. Вот тогда те вздрогнули и даже слегка попятились, кроме ближайшего. Тот поднял винтовку выше, его пальцы так её сжимали, что, казалось, сейчас переломят, – да, стражники, которые у гроба стояли и камень отваленный видели, и ангела ить видели, а главное-то – Христа воскресшего видели. С Каиафы и взятки гладки, он ить не видел своими-то глазами, а те-то – видели! Ну ладно, ходил человек, мёртвых воскрешал, может ить колдовал как... Но себя-то мёртвого мог Он воскресить? Кто-нибудь из людей мог, при камне-то заваленном, да при стражниках? Кто же, кроме самого Бога? Ить представляю, как принеслись они к Каиафе-то, дрожмя дрожат, зуб на зуб не попадает, зёнки того и гляди из орбит повылазят, язык – что бревно дёргающееся, промямлили, небось, а ужас продирает – воскрес-де! Ну, нате вам по мешочку золота, молчите токо. Вот они, весы души человеческой, – отец Ермолаич смотрел теперь только на солдатиков. – На одной чаше – Христос воскресший с Царством Небесным, а на другой – золотца мешочек. Натя, выберайтя... Всё! Ваш выбор! Никто боля не подскажет. Чего ж ещё подсказывать, коли вот Он, Христос воскресший, из гроба вышел, и ангел пред Ним ниц распростёрт. Ить и выбрали! Выбрали на шею жернов золотой. Слышите вы, стражники, сами они себе и жернов золотой на шею петлю затянули и – в пучину, чтоб на дно. А что ить жисть-то с таким золотом – не пучина разве, не смерть от задыхания-потопления? Каиафа им петлю не затягивал. Он на стол золото выложил. А вы! Хапальными граблями своими – давай, давай! И забыт Христос воскресший из гроба выходящий.

Беленький уже успокоился и на шаг отступил, чтобы видеть (ни следа ухмылки на его сосредоточенном лице!) лица своих сопровождавших, и на всякий случай кобуру маузера отстегнул и руку свою там держал. А смотрел он на кунаков своих спокойным изучающим взглядом, хотя про троих из них всё уже было ясно. Обычно, правда, от такого его взгляда люди всегда на него оборачивались, но эти были словно прицеплены к глазам отца Ермолаича.