Он поднялся, открыл стенной шкаф и, подойдя к письменному столу, положил на него папку.

- Это не письмо, просто он прислал мне переписанное от руки стихотворение Уитмена и даже не подписался. Но почерк вашего уважаемого брата врезается в память, прекраснейший почерк, не правда ли?

Не прерывая монолога, Жаликур развернул листок бумаги и пробежал его глазами. Потом протянул Антуану, а того словно по лицу ударили: этот нервный почерк, простой сверх меры и, однако ж, аккуратный, буквы закругленные, какие-то кряжистые. Почерк Жака.

- К несчастью, - продолжал Жаликур, - конверт я выбросил. Откуда он мне писал? Впрочем, истинный смысл этого стихотворения Уитмена открылся мне только сейчас.

- Я недостаточно хорошо знаю английский и, пожалуй, так сразу не разберусь, - признался Антуан.

Жаликур взял у него из рук листок, приблизил его вплотную к своему моноклю и перевел:

- "A foot and light-hearted I take to the open road...

Легкой стопой и с легким сердцем вступаю я на открывающуюся передо мной дорогу, на широкую дорогу. А передо мной, здоровым и свободным, - целый мир.

Передо мной темнеет дорога, и не важно, куда приведет меня... wherever I choose... Я и сам не знаю, куда мне захочется пойти.

Отныне я не прошу ни о чем судьбу... я не взываю к удаче, я сам своя удача!

Отныне я уже не хнычу, я не postpone no more... я не выжидаю... мне ничего не надо!

Прощайте сердечные муки, библиотеки, критические споры!

Сильный и довольный, I travel... Я иду... I travel the open road... Шагаю по широкой дороге!"

Антуан вздохнул.

Наступило короткое молчание, потом Антуан спросил:

- А новелла?

Жаликур вынул из папки номер журнала.

- Вот она. Напечатана в сентябрьском номере "Каллиопы". "Каллиопа", журнал молодых, вполне современный, выходит он в Женеве.

Антуан жадно схватил журнал, лихорадочно полистал его. И вдруг он снова наткнулся на почерк брата. Под заголовком новеллы "Сестренка" Жак написал следующие строки:

"Разве не сказали вы мне в тот незабываемый ноябрьский вечер:

"Все на свете подчинено воздействию двух полюсов. Значит, истина всегда двулика?"

А порой и любовь.

Джек Боти".

Антуан не понял ни слова. Ну, ладно, потом. Женевский журнал. Значит, Жак в Швейцарии? "Каллиопа", 161, улица Рон, Женева.

Эх, хорошенькое будет дело, если в редакции не найдут адреса Жака!

Он не мог усидеть на месте. И поднялся.

- Я получил этот номер в конце каникул, - пояснил Жаликур. - Ответил я не сразу, только вчера собрался. Я чуть было не отправил письмо прямо в "Каллиопу". И спохватился чисто случайно: если автор печатается в швейцарском журнале, это еще не значит, что он не живет в Париже (старик удержался и не сообщил, что на его решение повлияла стоимость заграничной марки).

Антуан уже не слушал. Заинтригованный до предела, теряющий последнее терпение, с горящими щеками, он выхватывал какую-нибудь непонятную, волнующую строку, машинально листал страницы, которые были написаны его братом, сами были воскресшим к жизни Жаком. Ему не терпелось остаться одному, словно чтение этой новеллы сулило невесть какие откровения, поэтому он и поспешил распрощаться с хозяином.

Провожая Антуана до входной двери, Жаликур успел наговорить ему кучу любезностей; казалось, все его фразы и его жесты были предусмотрены неким церемониалом.

В прихожей он остановился и указал пальцем на "Сестренку", которую Антуан держал под мышкой.

- Сами увидите, увидите сами, - проговорил он. - Я чувствую в нем талант. Но я, признаться... Нет! Слишком я стар. - И так как Антуан из вежливости хотел возразить, старик добавил: - Да, да, стар... Уже не понимаю того, что чересчур ново... Надо смотреть правде в глаза. С годами дубеешь... Вот, возьмите музыку, в этой области я, к счастью, еще могу идти в ногу со временем: был всю жизнь страстным вагнерианцем и, однако, понял Дебюсси? И пора было. Представляете себе, а вдруг я бы проглядел Дебюсси. Так вот, сударь, теперь я твердо уверен, что в литературе проглядел бы Дебюсси...

Старик горделиво выпрямился. Антуан смотрел на него со смешанным чувством любопытства и восхищения; и впрямь старый джентльмен умел быть величественным. Он стоял под зажженным плафоном, от лба и шевелюры словно бы исходило сияние; надбровные дуги нависали над двумя впадинами, и одна из них - та, что была прикрыта стеклышком, - временами вспыхивала золотом, как окно, освещенное закатным солнцем.

Антуан хотел еще раз на прощанье выразить свою признательность. Но Жаликур, видимо, считал любое проявление вежливости своей личной монополией. Он прервал гостя и рыцарственно протянул Антуану руку ладонью кверху.

- Соблаговолите передать мои наилучшие пожелания господину Тибо. И потом, дорогой мой, если вы узнаете что-нибудь, очень прошу вас, сообщите мне...

V. После чтения "Сестренки" Антуан начинает догадываться о причинах бегства Жака 

Ветер утих, моросило, светящиеся пятна фонарей расплывались в тумане. Предпринимать что-либо - слишком поздно.

Антуан мечтал об одном, - как можно раньше попасть домой.

На стоянке ни одного такси. Поэтому он прошел пешком улицу Суфло, прижимая локтем к боку "Сестренку"; но с каждым шагом росло нетерпение, и скоро ему стало совсем невмоготу. На углу бульвара ярко освещенная вывеска "Пивная" сулила если не одиночество, то хоть немедленное пристанище, и это-то соблазнило Антуана.

В тамбуре он столкнулся с двумя безбородыми юнцами, которые, взявшись под ручку, чему-то смеялись, о чем-то болтали; о своих романах, конечно. Антуан прислушался: "Нет, старина, если человеческий ум способен усмотреть связь между этими двумя явлениями..." Антуан почувствовал себя в самой гуще Латинского квартала.

В нижнем этаже все столики были заняты, и, направляясь к лестнице, ведущей на антресоли, Антуан пробился сквозь облако тепловатого дыма. Второй этаж был отведен для игроков. Вокруг бильярда слышался неумолчный смех, споры, возгласы: "Тринадцать! Четырнадцать! Пятнадцать!", "Кикс!", "Снова мимо!", "Эжен, стаканчик!", "Эжен, пива!". Веселая болтовня контрапунктом прошивала холодный стук бильярдных шаров, похожий на стаккато телеграфного ключа.

Каждая черточка любого из этих лиц дышала юностью: румяные щеки, окаймленные пробивающейся бородкой, чистый взгляд под стеклами пенсне, щенячья неуклюжесть, живость, лирическая мягкость улыбки, открыто говорившая о счастье расцветать, надеяться на все, просто существовать.

Петляя среди игроков, Антуан приглядывал себе местечко поукромнее. Кипение этой юности отвлекло его на миг от собственных забот, и, пожалуй, впервые он ощутил тяжесть своих тридцати лет.

"Тысяча девятьсот тринадцатый год... - думал он, - чудеснейший выводок. Куда здоровее и, пожалуй, еще задорнее, чем наш, чем были в юности мы десять лет назад..."

Путешествовал Антуан мало и поэтому, можно сказать, никогда не думал о своей родине. А вот нынче вечером он испытывал совсем новое чувство и в отношении Франции, и в отношении будущего страны - чувство веры, гордости. Не без мимолетного оттенка грусти: ведь и Жак мог бы быть среди тех, кто воплощает все эти чаяния... Да и где-то он? Что делает в эту, скажем, минуту?

В дальнем конце зала несколько сдвинутых вместе столиков были свободны, - на них складывали верхнюю одежду. Антуан решил, что тут, за этой грудой пальто, за этими суконными укреплениями, ему будет совсем неплохо. Поблизости никого, только чуть в стороне какая-то мирная парочка: кавалер, совсем еще юнец с трубкой в зубах, читал "Юманите", не обращая внимания на свою подружку, а та, потягивая теплое молоко, развлекалась в одиночестве как могла, - то лощила ногти, то пересчитывала мелочь, то разглядывала в карманное зеркальце свои зубки, то искоса бросала взгляды на новых посетителей; на несколько минут ее внимание привлек этот уже пожилой, явно чем-то озабоченный студент, который, даже не сделав заказа, тут же погрузился в чтение.