«О сударь, неужели вы могли подумать, что я способна злоупотребить вашим доверием?»

«Ты даже не представляешь, чем рискуешь, если я пойму, что ошибся в тебе».

«Самое большое несчастье для меня – потерять ваше расположение, сударь, и я не нуждаюсь в еще более сильных угрозах».

«Хорошо, я это предполагал. Так вот, Софи, дело в том, что я задумал укоротить дни моей матери и желаю сделать это твоими руками».

«И вы, сударь, выбрали меня? – воскликнула я, пятясь от ужаса. – О Небо, как такая мысль могла прийти вам на ум? Возьмите мою жизнь, сударь, она в вашей власти, распоряжайтесь ею, я ваша должница, но не думайте, что добьетесь от меня согласия на преступление, одна мыслъ, которая нестерпима для моего сердца».

«Ничего страшного, Софи, – успокоил меня господин де Брессак, – я догадывался, что мое предложение вызовет у тебя чувство протеста; но, зная, что ты у меня умница, я льстил себя надеждой переубедить тебя, доказывая, что преступление, которое кажется тебе таким невероятным, по сути своей совсем несложная штука. Итак, давай пофилософствуем, остановимся на двух главных пунктах рассуждения: об уничтожении себе подобного и о том, что первое зло усугубляется, если это собственная мать. Что касается уничтожения своего ближнего, то уверяю тебя, Софи, оно неосуществимо, ибо человеку не даровано могущество истреблять. Самое большее, что в его власти, – это варьировать формами, но ему не дано их уничтожать. А поскольку всякая форма существования материи равноценна для природы, ничто не пропадает в огромном горниле, где свершаются ее бесконечные превращения. Все порции вещества, которые туда попадают, беспрерывно возобновляются в других обличьях, и каким бы ни было воздействие человека на этот процесс, оно никак не способно его нарушить, ибо любые наши жалкие потуги повлиять на его ход и усмирить природу лишь подпитывают ее энергией и подтверждают ее всесилие. Не все ли равно для бесконечно творящей и созидающей природы, если данная масса плоти, являющая собой сегодня особь женского пола, завтра воспроизведется в форме тысячи разных насекомых? Осмелишься ли ты утверждать, что существование некоего индивида, подобного нам, природе дороже, чем существование какого-нибудь земляного червя, и, следовательно, должно вызывать ее особый интерес? Таким образом, если допустить, что степень ее привязанности, а тем более безразличия, одинакова, то какой вред может ей причинить то, что называют преступлением, – когда один человек переделает другого в муху или в салат-латук? Когда мне подтвердят превосходство рода человеческого над другими биологическими видами, когда мне докажут, что он настолько важен для матери-природы, что законы ее взбунтуются из-за его истребления, тогда я поверю, что такое разрушение есть преступление. Однако длительные наблюдения за природой привели меня к выводу: все, что дышит и произрастает на земном шаре, вплоть до самого несовершенного из творений природы, имеет в ее глазах одинаковую цену, и я никогда не признаю, что простое превращение одного существа в тысячу других способно сколько-нибудь затронуть ее законы. Я считаю, что все живое на земле растет и разлагается, подчиняясь единому закону сохранения энергии, а значит, не умирает, а лишь видоизменяется, ежесекундно разрушаясь и возрождаясь в новых и новых формах; а отсюда следует, что некий индивид, который хочет и может привести этот механизм в движение, волен менять формы существования материи хоть тысячу раз в день, нисколько при этом не нарушая общей вселенской гармонии.

Но существо, формы которого я намерен изменить, – моя мать, то есть та, что выносила меня в своем чреве. Так неужели этот довод сможет остановить меня, да и на каком основании? Думала ли она обо мне, когда похоть толкнула ее зачать меня в своей утробе? Могу ли я быть ей благодарным за то, что она всласть позаботилась о собственном удовольствии? К тому же ребенок формируется только из крови отца, мать тут почти ни при чем. Чрево самки является лишь вместилищем плода, оно сохраняет и взращивает его, но ничего в него не закладывает, и именно это соображение всегда удерживало меня от покушения на моего отца, в то время как мысль о том, чтобы обрезать нить жизни моей матери, кажется мне вполне допустимой. Ребенок может испытывать чувства любви и признательности к матери лишь в том случае, если ее образ жизни и нрав могут стать для него приятными и необременительными. Взрослея, мы расцениваем мать в соответствии с пользой, которую можем из нее извлечь. Если она делает нам много добра, мы можем и даже доджны ее любить, если же мы не видим от нее ничего, кроме зла, то, не связанные с матерью никаким законом природы, мы ей не только ничего не должны, но, напротив, наша эгоистическая натура всеми силами стремится от нее отделаться, ибо человек, сам того не замечая, всегда старается избавиться от всего, что мешает ему жить как хочется».

«О сударь, – сказала я, напуганная страшными речами маркиза, – холодное равнодушие к матери, которое вы приписываете человеческой натуре, есть не что иное, как пустое разглагольствование. Соблаговолите хоть на мгновение прислушаться к голосу своего сердца, и вы увидите: оно непременно заклеймит эти измышления, порожденные испорченным умом. Я отправляю вас на суд сердца, которое являет собой наше глубинное, скрытое естество и лучше всего ответит на вопрос, что заложено в нас от рождения. И если сама природа, на которую вы так часто ссылаетесь, поместила в него священный ужас перед злодеянием, которое вы задумали, то согласитесь ли вы со мной, что в таком случае оно достойно осуждения? Неужели вы думаете, что некое ослепление способно истребить этот ужас? Еще прежде чем вы прозреете, он возродится и настоятельным голосом раскаяния заставит себя услышать. Угрызения совести будут раздирать вашу душу тем сильнее, чем более вы чувствительны. Каждый день, каждую минуту вы будете видеть перед глазами милую матушку, которую своей рукой безжалостно свели в могилу, вы услышите ее нежный голос, произносящий ласковое имя, которым она звала вас в детстве... Вы будете просыпаться, видя ее перед собой, она будет с вами во сне, будет простирать к вам руки и показывать кровоточащие раны, которые вы ей нанесли. С тех пор глаза ваши перестанут светиться счастьем, все радости будут омрачены, ум помутится, и десница Господня, чьей власти вы не признаете, отомстит за отнятую вами жизнь, отравляя вашу собственную, и, вместо того чтобы насладиться плодами преступления, вы пропадете от смертельной скорби и сожаления о содеянном».

Вся в слезах, я бросилась перед маркизом на колени, я заклинала его всем, что было ему дорого, забыть об этом страшном разговоре, я клялась, что сохраню его в тайне. Но это было не то сердце, которое можно растрогать. Если в моем господине еще и сохранялось что-то человеческое, то коварный замысел уничтожил все сдерживающие начала и хлынувший безудержный поток страстей толкал его на путь преступления. Маркиз холодно произнес:

«Я вижу, что ошибся в вас, Софи, и мне больше жаль вас, чем себя. Я в любом случае найду способ сделать это, вы же потеряете мое расположение, а госпожа ваша при этом ничего не выиграет».

Угроза, прозвучавшая в его словах, заставила меня призадуматься. Отвергнув это предложение, я сильно рисковала, а моя госпожа неизбежно должна была погибнуть; сделав же вид, что согласна на соучастие в преступлении, я буду спасена от гнева молодого хозяина и непременно сохраню жизнь его матери. Эти мысли возникли в один миг, и я тут же решила сменить роль, однако столь неожиданный поворот мог показаться подозрительным. Я долго и умело обставляла свое поражение, вынуждала маркиза снова повторять его рассуждения, мало-помалу склоняясь к тому, что не готова отвечать и сомневаюсь. Я объясняла свою нерешительность неопровержимостью его доводов и мастерством обольщения. И, когда маркиз наконец поверил в свою победу, а я притворилась, что сдаюсь и готова на все, он от радости бросился мне на шею. Ах, как этот искренний порыв мог бы осчастливить меня, если бы варварство этого человека не убило все чувства, которые мое слабое сердце осмеливалось испытывать, если бы я еще могла его любить!