На протяжении веков мы приобрели благодаря монархии богатый опыт. Это сделало нас монархическим народом. Но затем пришло поколение, которое снабдило нас и монархию плохим опытом. Это направило нас по демократическому пути. В этих изменениях не было никакой логики. Разве только революционные скачки, которые позволили сменить одну форму правления на другую — в большинстве случаев диаметрально противоположную. Сейчас мы вновь думаем об изменениях, но совершенно других — консервативных и последовательных. После того как мы поэкспериментировали с демократией, они позволяют нам вновь вернуться к монархии, так как мы сказали себе, что хороший монархический опыт был гораздо весомее, чем плохой. Мы говорим себе, что столетия в любом случае значат больше, чем продолжительность жизни одного поколения.
В действительности участь немецкой демократии зависит от опыта, который вместе с ней обретет немецкий народ. Революция никогда не имела тенденции оставаться революционным процессом. Революция имеет тенденцию становиться консервативной. Если бы путаница в политических понятиях не была столько бескрайней, то возможность консервативной демократии стала бы нашим естественным представлением. Затем в Германии мыслилась бы демократия, которая прежде всего стремилась обеспечить жизнь народа, который определял бы ее продолжительность посредством собственной политической проверки и в соответствии с распространением республики в характерных особенностях страны, особенностях племен, чем бы и достигалось согласие людей. Демократия составляет не форму правления, а дух граждан. Ее основа — народность.
Немецкая демократия, которая получила свою конституцию в Веймаре, очень медленно постигает, что правом на существование она обладает не тогда, когда противопоставляет себе монархии, а когда является ее продолжением. Она ошибалась в тот момент, когда Запад обманывал нас, будто бы мы должны подражать ему. Она была демократией ради демократии. Она хотела сама себя. Повторимся, ее право на существование зависит от того, удастся ли ей стать для нации тем, чем раньше для народа являлась монархия. Управляемая демократия, но никак не парламентаризм.
Реакционеры так не думают. Они вообще не отдают себе никакого отчета о революционных изменениях, которые скорее в силу привычки принципиально считают монархическую форму правления лучше любой конституционной, которые считают эпоху Вильгельма II прекрасной. Так думает, скорее всего, консерватор, который ясно отдает себе отчет о взаимосвязи действий и их причин. Ему абсолютно ясно, что последней причиной подобных изменений была сама немецкая история. Если человек недостаточно консервативен, то он предается политическим иллюзиям, будь то реакционные иллюзии или революционные иллюзии. Только консерватор может заявить, что монархия сама виновата в своем крушении. Мы хотим рассказать, что мы подразумеваем под этим.
Монархия должна действовать в интересах народа. Она делала это во времена, когда немецкая нация перешагнула через свою средневековую зрелость. Если бы появилась абсолютная монархия, то немецкий народ погрузился бы в слабость, которая последовала за 30-летней войной. Случись это, никакая бы сила не сделала из немцев империю. Они бы пропали. Однако монархия сохранила нацию. И народ в Австрии и Пруссии последовал за династическим руководством.
Он принимал участие во всех событиях, которые его касались. Это участие строилось на патриархальных отношениях, что было предварительным условием для всего, что происходило в Германии. Это патриархальное участие поддерживалось великими князьями, которые в XVIII веке жили во имя славы немецкой нации, которая предоставляла им народные силы и делала возможной их политику, прежде всего внешнюю политику.
Но наряду с преимуществами всегда имелся урон, сначала не очень заметный, а затем очевидный. Монархия приучила народ к тому, что государство действовало в интересах народа. И она полностью отучила народ действовать самостоятельно. Это уже очень рано привело к недостаткам. В конце концов народ и монархия перестали быть едиными. Народное единство восстанавливалось только в часы опасности и в дни испытаний. Так было во время освободительных войн. А также во время событий, которые сопровождали создание империи, являясь предпосылками, чтобы Бисмарк, хоть и в рамках монархии, но сформировал нацию, став посредником между ней и троном. В век Вильгельма II это единство между монархией и нацией все больше и больше утрачивалось. Ее наличие симулировалось нарочито подчеркнутыми и вывернутыми наизнанку традициями, которые превратились в конвенции, и дисциплинированным патриотизмом, который превратился в систему. Но в народе больше не было единства. А видимость демократии, которая витала в эти времена и была специфическим выражением романтизма, на деле оказалась только дилетантизмом и губительным прорывом либерализма, который, разрушая все, уничтожил монархию, а затем обратился против революционной демократии. Революция поверила, что ее намерение окончить войну лучше всего было осуществить при условии отказа от национальных идей. Однако революция уличила демократию. Нет, не фактом свержения монархии, а тем, что является гораздо важнее благодаря политическим воззрениям, которые оправдывали революцию саму перед собой, а также благодаря политическим последствиям, которые были вызваны ее ошибками. Революция утверждала, что наступление демократии будет гарантировать благосклонность наших противников. Она бросила страну. Она спустила знамена нашей империи. Она отказалась от присоединения Австрии к Германии. И, наконец, она подписала мирный договор, который включал в себя признание Германией своей вины за развязывание мировой войны, что не соответствовало ее убеждениям.
Демократия более не является революцией. С тех пор как ноябрьские деятели исчезли во тьме бедствий, она больше не воплощена в человеке. В этом отношении она в своих убеждениях являлась не более чем констатацией очевидных вещей: что мы были обмануты нашими врагами, что показателем этого огромного обмана является преданный нашими противниками демократизм. Но у революции и демократии осталась родственная черта: одинаковая неспособность принимать решения, чтобы идти демократическим путем, то есть действовать во имя народа.
Либерализм, исковеркав в немецких демократах человека, испортил их для немецкой демократии. Если мы хотим спасти для Германии демократию, то мы должны обратиться туда, где человек остался человеком, а немец остался немцем: в сам народ, к его коренному характеру, который хочет видеть воплощенными в своем государстве прежде всего коренные формы. Вероятно, мы можем сказать, что мы сможем признать демократию в Германии, если больше не будет никаких демократов.
Имелись народы, которые воспряли благодаря демократии. Имелись другие народы, которые зачахли из-за демократии. Демократия может быть стоицизмом, республиканизмом, непреклонностью и твердостью. А может быть либерализмом, болтовней в парламенте и беззаботной жизнью. Испытывали когда-нибудь немецкие демократы ужас перед мыслью, что, вероятно, либеральная демократия является той роковой формой, которая сведет народ в могилу?
Мы говорили, что понимаем под демократией причастность народа к своей судьбе.
Сначала немецкая демократия пыталась сдерживать участие немецкого народа. Она использовала его согласие на то, чтобы она действовала в его интересах, но она не выражала их. Но она утверждала, что только это является демократическим путем. Но способствовала отрезвлению народа, который должен был отработать долги революции посредством мирного договора, которым он был обязан своим пацифистским, либеральным и не в последнюю очередь демократическим иллюзиям.
Немецкая демократия будет извиняться и говорить, что ей досталось лишь наследство революции. Она будет говорить, что всему виной был злой рок и обстоятельства, в которых она оказалась. Она будет говорить, что у нее были связаны руки, что немецкое положение было безвыходным, что благодаря уступкам была сохранена возможность для выживания. Но наследники никогда не извиняются, когда получают наследство. Только беспомощные люди обычно ссылаются на обстоятельства. А затруднительное положение очень часто является проявлением наглости релятивистов, которые успокаивают себя мыслью о том, что все идет так, как должно идти. После того как демократия заплатила за лояльное отношение неимоверными муками, после того как отговорки не имели воздействия, ей нужно было задуматься над обороной. Обороной при помощи сил 60 миллионов человек, которые после революции могли ссылаться на нее как угрожающую, опасную и зловещую власть, но не ссылались. Теперь для этих 60 миллионов имеется только одно спасение, если они проявят 60-миллионную волю, которая вырвется из народа как первая и единственная защитная реакция. Теперь эта воля является нашей единственной уверенностью. И нам совершенно безразлично, будем ли мы называть ее, когда народ проявит ее, демократической волей или нет. Но все зависит от того, будет ли она централизованной, то есть волей нации, которая знает, что она хочет, и которая делает то, что она должна делать, дабы вновь стать свободной.