И все же мы имели возможность пойти другим путем, нежели путем либерализма, западничества и демократии, которая на самом деле являлась демагогией. Консервативный путь, вдохновленный нашим национальным духом, основывался на наших ценностях, он опирался на все наше устройство, которое не было мертвой традицией, но живой и вновь оживающей. На этот путь в начале века нас направлял барон фон Штайн, который видел могущественную эффективность этого пути в Германии, так как он базировался на фундаменте всей нашей истории. Данное направление могло стать противовесом либерализму, религии разума, обществу индивидуумов, разрушению обязательств и возвышению пресловутого «прогресса». Но консерватизм фон Штайна был оттеснен, и Родбертус не смог смириться с этим. Консерватизм как таковой не отрицал идеи фон Штайна. Он не делал этого хотя бы потому, что фон Штайн являлся «патриотом». Но консерватизм не был в состоянии понять, что существовал человек, который не хотел устанавливать связь между революционной действительностью и прошлым, так как настойчиво стремился в будущее. Впоследствии появились консервативные мыслители, которые прервали это идеологическое направление. Они не были государственными деятелями, а лишь аутсайдерами, которые смирились со своей участью остаться для нации незнакомыми, незамеченными и почти забытыми. Это плеяда ранних консерваторов, начиная от Адама Мюллера до Пауля де Лагарда и Лангбена.
Консервативная партия, которая являлась профессиональной, излагала народу палладиум своих идей, отталкивалась от них. Она сгруппировала фрагменты своего мышления, которые еще оставались, лишь вокруг таких заглавных воззрений, как «трон и алтарь», «церковь и государство», а иногда даже вокруг вспомогательных понятий. Она была легитимной, но со временем превратилась в реакционную, не отказывая себе в том, чтобы одновременно являться парламентской. Она не явила миру ни одного политика, который бы представил консерватизм как идею. Да, она находилась в бесконечном духовном смятении, в котором пребывало все консервативное мышление. Она позволила, чтобы политическое, юридическое и философское руководство перешло к Шталю. Партийный консерватизм по своей природе просто был даже очень рад помощи этого чужака. И сегодня имеются консерваторы, даже специалисты по государственному праву, которые видят в Штале создателя немецкого консерватизма. Партийный консерватизм внял обращенному в свою веру, с добросовестным характером, с налетом интеллигентности, что подкреплялось консервативными воззрениями. Но партийный консерватизм слишком долго не спрашивал себя, не был ли этот крючкотворно-ревнительский дух духовно-национальным порождением недоверия к ценностям, которые, как казалось консерватизму, он превозносил и должен был защищать. В действительности Шталь был разрушителем, а не создателем немецкого консерватизма. Так он действовал. Он стремился спасти консерватизм. Он пытался выиграть посредством анализа и синтеза. «Если он шел на компромисс, то делал это из принципа» — считают новые легитимисты, которых отыскал Шталь. Но они сами не замечают того, что дают оценку, которая изничтожает консервативного политика! Консерватизм не терпит компромиссов, в то время как либерализм живет за счет их. Реалистичная политика Бисмарка не была политикой компромиссов, которая качается то в одну сторону, то в другую, допускает полумеры и уступки, которая не является откровенной и последовательной. Бисмарк прибегал к категоричным средствам, среди которых на первом месте стояла «поразительная истина». Если мы говорим о политике как о человеке действий, то Шталь как явление скорее принадлежал либерализму, против которого он боролся, нежели консерватизму, за который он боролся. Мы обнаружим в нем этот либерализм повсюду. В строго теологическом, почти бюрократическом консерватизме, либеральных манерах, склонностях и воззрениях, будь то пристрастие к английской конституционности или представления о прогрессе, в который он невольно верил. Он полагал, что Третья империи как христианское государство будет состоять из протестантских и католических, сословных и конституционных, средневековых и современных фрагментов. Это была всего лишь интеллектуальная компиляция. Но самое характерное, что в его системе не придавалось никакого значения понятию, которое фон Штайн ставил во главу угла — национальности, Шталь, бывший рационалистом, был чужд мистических, а стало быть, и национальных переживаний. Он не видел образа вещей, а только лишь конструкции. Он был диалектиком, а потому как консервативный политик исповедовал тот же самый рационализм, против которого он боролся. Когда он выступал против, как он выражался, «самодостаточности разума» в консерватизме, то он не воспринимал его более как мировоззренческое явление, а лишь как благоразумие в политической жизни. Его слова, что мы не должны бояться свержения, а только разложения, вне сомнения, сохранили свое значение. Но, вероятно, эти слова были сказаны кому-то относительно разложения личности. Однако он настолько глубоко познал природу разложения, что все, что он делал, против его воли оказывалось вредоносным.
Поэтому мы не можем сказать, что Шталь подорвал консерватизм как партию. Консервативная партия оставалась реакционной организацией, которая была таковой и по образу мыслей, и по характеру, и по борьбе ее представителей. Пришло время, когда чем более реакционным, чем более невосприимчивым, неподвижным и ретроградным становился консервативный политик, тем лучше он воспринимался. Он был невосприимчив к самообману и решительно придерживался государственнических позиций и сурового личного и народного опыта. Однако Шталь разрушил консерватизм как мировоззрение. Вместо органических, естественных и народных принципов, которые мы могли найти у фон Штайна и того же Бисмарка, он дал формальную и эклектичную идеологию самосохранения государства. Но прежде всего не обогатил консерватизм в духовном плане, и тот, вместо разложения, вел борьбу против свержения династии. Консерватизм проиграл эту схватку. Со временем он становился все более беспомощным. В духовной сфере, которую он не считал принципиальной, он совершал одну за другой уступки либерализму. Даже Бисмарк, который отдавал себе отчет, что партия стала утрачивать внутреннее право на существование, порекомендовал ей концепцию «консервативного прогресса». Но он чувствовал, что это не было само собой разумеющейся вещью, а неким двуполым гермафродитом. И действительно, эта консервативная беспомощность в конце концов привела к созданию Свободно-консервативной партии, которая предложила объединить несовместимое: консерватизм и либерализм. Но это была вынужденная мера, которая не была воспринята немецкими партиями и не смогла помочь встать на ноги так называемому культурному консерватизму.
Прошлое столетие в Германии принадлежало либерализму. Не тому заносчивому, который при создании империи, называясь национал-либерализмом, не сходил с уст, а более раннему, свободомыслящему и просветительски ориентированному. Тот либерализм, который затем разъел изнутри все наши партии, который в принципе дискредитировал их как тип организации, который накануне войны разрушил наше единство. Его недостаток всегда заключался в программной поверхностности, которая опиралась не на характер, а на рационализм, убедительность и банальность высказываемых мнений. Эта маневренность была тем моментом, который подавал плохой пример, искушая политического противника поначалу укрепиться в своем мнении, но затем изменить его и скрыться от всех парламентских трудностей на неких средних позициях. Его характерная особенность заключалась в том, что его приверженцы регулярно становились жертвами самого же либерализма, так как они были последовательными лишь в своем доктринерстве, но отнюдь не на практике и не в политике. В итоге они только били черепки, которые затем созерцали с удивленными физиономиями. Им всегда оставалось красться как мошенникам. Таким был немецкий либерализм. Самым большим его преступлением была его невообразимая глупость. При зловещем разделении либерализма, которое опиралось на идею о преступлении как глупости, немецкому либерализму была оставлена исключительно последняя роль. Мы наблюдаем ее как основную характерную черту, когда либерализм в Германии перестал быть уделом идеалистов, студентов и честных демократов. После 1814 и 1848 годов он стал уделом публицистов. Тогда «рыцари духа» уже не ездили верхом, растаптывая в бумажных войнах прежде всего немецкий язык, который не был испорчен столь сильно^ как молодой Германией, они сталкивались с образованными, необразованными и вообще воображаемыми противниками. Они пробили брешь в духовном завещании нашего классического века, и буквально за какие-то полстолетия в нее хлынули приливы пустого просветительства и вульгарного материализма. Именно тогда, чтобы добавить к литературным преступлениям еще и политические, немецкие либералы лишили поддержки, которую, как думается, оказывали всему прогрессивному, Фридриха Листа. Они довели до смерти великого человека своими мелочными нападками. Впоследствии именно они были теми, кто мешал Бисмарку и создавал все мыслимые трудности на пути к достижению национального единства. Незадолго до развязывания мировой войны их политические экономисты огласили успокаивающую доктрину свободной торговли, уверяя нас, что в случае войны Германия будет занимать самое выгодное положение, так как она будет окружена нейтральными странами, что легко позволит обеспечить снабжение. И теперь, когда случилась беда, после того как надежды на Вильсона (в которого никто так не верил, как либералы) оказались призрачными, эти демократы, которые могут быть пацифистами в теории, но империалистами на практике, горюют, что Германия не использовала представившийся ей шанс. Оказывается, немецкое правительство не воспользовалось русско-японской войной, дабы навсегда устранить восточного противника! Как будто бы имелась в наличии воля использовать самую незначительную возможность убедить рейхстаг, который являлся не только парламентским органом, но и телом, зараженным либерализмом, в том, что надо предпринять действия, которые бы вмешивались в историю! Но, делая эти упреки, немецкий либерализм ведет себя так, словно оправдывается. Тем более, что эти упреки не постижимы разумом и произнесены они в пустоту голословных суждений.