Изменить стиль страницы

И без обсуждения, тотчас, в Театре сатиры снимают со сцены уже подготовленного к премьере «Ивана Васильевича».

Е. С. уверена, что статья в «Правде» написана «этим мерзавцем Литовским». Может быть, у нее есть основания для такой уверенности. Но теперь можно добавить: кем бы ни была написана статья, она написана по канве, предложенной Керженцевым и утвержденной Сталиным.

Тем любопытнее особенность, все-таки отличающая тайную «записку» от сокрушительной публичной статьи.

Оказывается, Керженцев хорошо видит глубокий и дерзкий смысл булгаковской пьесы. (Он называет это «политическим замыслом».)

«Записка» начинается с весьма дельного замечания о том, что в новой своей пьесе Булгаков показывает судьбу писателя, «идеология которого идет вразрез с политическим строем, пьесы которого запрещают». Приводятся яростные монологи Мольера: «Всю жизнь я ему (королю) лизал шпоры и думал только одно: не раздави... И вот все-таки раздавил...»; «Я, быть может, вам мало льстил? Я, быть может, мало ползал? Ваше величество, где же вы найдете такого другого блюдолиза, как Мольер?» «Эта сцена, — пишет Керженцев, — завершается возгласом: "Ненавижу бессудную тиранию!" (Репертком исправил: королевскую.)»

И подводит итог: «Он (Булгаков) хочет вызвать у зрителя аналогию между положением писателя при диктатуре пролетариата и при "бессудной тирании" Людовика XIV».

Ничего этого не скажут зрителю и читателю. О МХАТе Керженцев в своей «записке» обронит справедливо: «Политические намеки он (театр) не хотел подчеркивать и старался их не замечать». (Да как старался! Годы спустя я, исследователь, разбирая нюансы постановки и простодушно принимая доступные мне документы — переписку, протоколы репетиций — за чистую монету, буду недоумевать, как мог театр не понять такую ясную, такую сильную пьесу... Стало быть, хотели не... старались не...) Разгромная «редакционная» статья в «Правде» будет говорить о якобы просто очень плохом спектакле по якобы просто очень плохой — «неинтересной», «ненужной», в историческом отношении «неправильной» — пьесе.

(Есть еще одна занятная подробность в «записке», может быть — парадоксы жизни и истории — спасшая Булгакову жизнь. Керженцев, вдруг переставший понимать пьесу, пишет о фигуре короля в ней: «Зато Людовик XIV выведен как истый "просвещенный монарх", обаятельный деспот, который на много голов выше всех окружающих, который блестит как солнце в буквальном и переносном смысле слова».

Это более чем неточно по отношению к пьесе, в которой Людовик изображен с такой беспощадной иронией, что формальный треугольник сюжета Мольер — Кабала святош — Людовик превращается в противостояние двух фигур: Мольер — Людовик, предваряя противостояние — и, на этот раз, притяжение — двух других персонажей: Иешуа и Пилата в романе «Мастер и Маргарита».

Но осторожный визирь, должно быть, слишком понимает, что неприятный пассаж может произвести дурное впечатление на монарха, а в таком случае неизвестно, чья голова слетит раньше — дерзкого и талантливого драматурга или его поспешного интерпретатора.)

Известно, что разгромленный Шостакович ждал ареста. Не знаю, ждал ли ареста Михаил Булгаков — Е. С. об этом не пишет. Может быть, Булгаков не разрешал себе думать и говорить об аресте.

Но на этот раз аресты — в отношении Шостаковича, и Берсенева, и Булгакова — в планы власти не входили. Задача была — не уничтожить, а слегка помять, подмять, заставить служить... И рука, державшая художника за горло, желала знать, как себя чувствует полузадушенный. Как он там — жив? Понял ли, что жизнь — на волоске? Или добавить еще?

Не знаю, как это выяснили относительно Шостаковича. Булгакову же дают несколько дней для осознания происходящего, и затем, 14 марта, то есть на пятый день после публичной «редакционной статьи», «конфиденциальный источник» представляет отчет о самочувствии пытаемого:

«Сам Булгаков сейчас находится в очень подавленном состоянии (у него вновь усилилась его боязнь ходить по улицам одному, хотя внешне он старается ее скрыть). Кроме огорчения оттого, что его пьеса, которая репетировалась четыре с половиной года, снята после семи представлений, его пугает его дальнейшая судьба как писателя... Он боится, что театры не будут больше рисковать ставить его пьесы, в частности, уже принятую Театром Вахтангова "Александр Пушкин", и, конечно, не последнее место занимает боязнь потерять свое материальное благополучие.

В разговорах о причине снятия пьесы он все время спрашивает "неужели это действительно плохая пьеса" и обсуждает отзыв о ней в газетах, совершенно не касаясь той идеи, какая в этой пьесе заключена (подавление поэта властью). Когда моя жена сказала ему, что на его счастье рецензенты обходят молчанием политический смысл его пьесы, он с притворной наивностью (намеренно) спросил: "А разве в "Мольере" есть политический смысл" и дальше этой темы не развивал. Также замалчивает Булгаков мои попытки уговорить его написать пьесу с безоговорочной советской позиции, хотя по моим наблюдениям вопрос этот для него самого уже не раз вставал, но ему не хватает какой-то решимости или толчка...»

В этом доносе из дома много любопытного, например упоминание о «жене» доносчика. Но сейчас я прошу читателя обратить внимание на то, как предательски названа здесь пьеса «Александр Пушкин», за судьбу которой «боится» драматург.

Это последняя, третья из новых булгаковских пьес. Доносчик прав: после гибели двух первых писатель более всего боится за это уцелевшее свое дитя, с которым связаны теперь все надежды. О своих опасениях Булгаков не говорит, опасения глубоко упрятаны в его душе, они не отразились даже в дневнике Е. С. Но соглядатай наблюдателен. И П. М. Керженцев — то самое лицо, которому лучше бы в последнюю голову знать, что сейчас больнее всего для Булгакова, — получит свою информацию из самых надежных рук и прежде всех.

Опять-таки трудно сказать, как это осуществлялось на практике: утруждал ли себя Керженцев поездкой в НКВД, дабы прочитать доносы, или ему любезно, с нарочным, присылали копии, а может быть, даже оригинал.

Как бы то ни было, 14 марта датирован донос, не позднее утра 15-го он на столе досточтимого Платона Михайловича, и 15-го днем у Булгакова звонит телефон: товарищ Керженцев готов принять писателя незамедлительно.

Булгаков, как ни странно, не приходит в восторг от возможности видеть столь большого начальника... Из столовой-гостиной слышится легкий стук приборов — накрывают к обеду... «Сейчас? — скучно переспрашивает писатель. — Я хотел бы сейчас пообедать»... В своем желании обедать он весьма тверд. Встречу переносят на следующее утро — 16 марта.

Ходить по улице в одиночку Булгаков не может (см. донос). К Керженцеву он отправляется вместе с Еленой Сергеевной. Она записывает: «16 марта. В новом здании в Охотном ряду, по пропускам, поднялись вверх...» — во множественном числе. Но при полуторачасовом разговоре Булгакова с Керженцевым, конечно, не присутствует. Со слов Булгакова знает: Керженцев критиковал «Мольера» и «Пушкина». (Обратите внимание: не «Мольера» и уже сброшенного «Ивана Васильевича», а — с полным знанием обстоятельств — «Мольера» и «Пушкина».)

«Тут М. А. понял, — записывает Е. С., — что и "Пушкина" снимут с репетиций».

Из очень краткой ее записи (Булгаков предъявил Керженцеву «фотограмму» положительного отзыва Горького о «Мольере», «но вообще не спорил о качестве пьесы, ни на что не жаловался, ни о чем не просил») я вижу, как на этой встрече закрыт и даже собран Булгаков. Так бывает собран боксер, умеющий «держать удар». Вряд ли в течение полутора часов говорит он. Вероятно, больше слышен голос Керженцева. И — штрих: «...ни о чем не просил. Тогда Керженцев задал вопрос о будущих планах. М. А. сказал о пьесе о Сталине и о работе над учебником».

Булгаков всегда знает больше, чем по логике вещей может знать. Он догадывается, что важный Керженцев — отнюдь не самое главное лицо. Он знает то, что мы, исследователи, много лет будем не понимать: Сталин прислушивается к нему. Вот почему — словно заслоняясь боксерской печаткой — Булгаков говорит не о «Мастере и Маргарите», что на самом деле было главным его замыслом, он говорит о пьесе о Сталине и школьном учебнике истории СССР.