Изменить стиль страницы

Когда дырка в заборе была готова, и приготовившийся к наслаждению Толя выполнил все условия, на его член была надета какая-то гигантская прищепка с мощной пружиной, предотвратившая отток крови и опадание возбужденного органа. Прищепка эта нашлась у кого-то из мальчишек в сарае, где она валялась со времен немецкой оккупации. Немцы же, вероятно, использовали такие изделия, развешивая для просушки орудийные чехлы.

Толя взвыл зверем, и на его счастье неподалеку проходила могучая бабушка Матрена Викторовна. Подойдя к забору, из-за которого торчала орущая физиономия, бабушка не сразу заметила член с прищепкой и стала допытываться у Толи, чего он визжит, прижавшись к забору с другой стороны. Он же криками и глазами пытался объяснить, что произошло. Наконец, для нее прояснились все детали этой необычной картины, и она, осенив себя и обжатый прищепкой Толин член крестными знамениями, освободила беднягу.

И вот теперь лысогорский «Толя-дурачок» предстал перед Ли в качестве коллеги — «проэктанта», как любили называть свою профессию сотрудники этой конторы. Легенды, окружавшие его образ в ее стенах, несколько не вязались с реноме уличного психа. Конечно, странностей было немало — от использования брючного кармана для салатов и винегрета до универсальной посуды в виде консервной банки из американских продовольственных солдатских пайков военного времени, в которую наливались и суп, и чай, и компот, и загружалось неопределенное «второе». Эта знаменитая банка сопровождала Толю и в редких командировках, в связи с чем в конторе бытовал такой рассказ: двое Толиных находчивых спутников-сослуживцев, чтобы он не смущал приличное вагонное общество, сказали ему, что билет для него достать не удалось, и он поэтому едет зайцем, а чтобы его не арестовали, ему придется залечь под нижней полкой (тогда багажных ящиков еще не было или в том вагоне их не оказалось). Толя спорить не стал и расположился под полкой, время от времени выдвигая оттуда свою банку для получения очередной порции еды.

Вблизи Ли увидел Толю уже тогда, когда ему пришлось согласовывать с ним в качестве представителя «смежной» специальности («смежника») какие-то чертежи. Разговаривая, Толя смотрел куда-то в сторону, и вообще, поймать и удержать его взгляд более чем на мгновение было невозможно. Ли, однако, был поражен тем, что этот «избегающий» взгляд молниеносно проникал в сущность любого чертежа, отыскивая недостатки, после чего следовали краткие, почти без пояснений, рассчитанные на адекватный уровень понимания, грамотные, а иногда и единственно возможные рекомендации по улучшению проекта.

В дальнейшем их общение было крайне редким и за рамки «взаимных согласований» не выходило. Но однажды Ли, направляясь проведать Исану, отклонился от привычных прямых путей и заглянул по какому-то делу на Лысую гору. На подъеме он нагнал медленно передвигавшегося Толю (его знаменитый велосипед, вероятно, тогда ремонтировался, а не менее знаменитый горбатенький доисторический «москвич», работавший в основном на Толиной умственной энергии, был еще в проекте). Обгонять его было неудобно, и Ли пошел рядом, пытаясь разговорить своего случайного попутчика.

У своего дома Толя предложил Ли заглянуть в его апартаменты. В дальней ретроспективе сквозь полуразрушенную мебель, заполнявшую комнату, и при хорошем воображении можно было действительно увидеть интерьер и обстановку скромной провинциальной профессорской квартиры «серебряного века» с почтовым адресом, заканчивавшимся (после названия улицы) словами: «в собственном доме». Украшением же комнаты был небольшой темный кабинетный рояль с приоткрытой крышкой. Когда Ли подошел к этому почтенному инструменту, из-под крышки с испуганным криком вылетели две хохлатки и, опустившись на пол, помчались к открытой двери. За ними кинулся кот, но на пороге лениво потянулся и вернулся в комнату.

— Я тут им насесты устроил, — сказал Толя, показывая на рояль.

Потом он задумчиво провел рукой по клавишам, поперебирал их, и вдруг растревоженные его пальцами расстроенные струны запели «Серенаду» Шуберта, и эта Песнь Космоса заполнила весь объем неуютной комнаты, превратив деревянный лом, порванные обивки, искореженные тома старых книг, треснувшие вазы, знавшие лучшие времена, и прочие обломки былого в руины бытия, сохранившие отблеск почти бесследно исчезнувших Тщеславия, Нежности, Веры, Надежды, Любви… И тут Толя повернул свою чуть склоненную над роялем голову в сторону окна, где стоял Ли, и тот впервые увидел его неподвижные, неубегающие глаза — глаза Страдания. Ли почувствовал себя глядящим в бездну — бездну Печали, поселившейся в этих глазах навсегда. «Невыразимая Печаль открыла два огромных глаза», — вспомнил Ли. И при этом у Ли возникло ясное ощущение того, что обращенный к нему взгляд Толи, смешного Толи-дурачка, на которого любой, даже десятилетний лысогорский мальчишка смотрел не иначе, как с чувством превосходства человека, видевшего мир «правильно» и «как надо», проникает через границу его, Ли, тайного мира. «Неужели он должен был стать одним из нас?» — подумал Ли. Как бы отвечая на эти его мысли, Толя, прислушиваясь к затихающему звуку космического Послания, переданного людям другим безумцем, тихо спросил:

— Ты все понял?

— Да! — кратко ответил Ли.

После этого случая их личные отношения опять опустились до уровня «взаимных согласований». Воспоминание же об их случайной встрече за гранью реального мира осталось в душе Ли навсегда, и на его ясность и свежесть не повлиял уход Ли из той солидной конторы, а трагическая гибель Толи под колесами невесть откуда взявшегося «студебеккера», раздавившего ему грудь и сердце, — катастрофа, о которой Ли узнал с большим опозданием, — вернула его к раздумьям об источнике Страдания и Печали, живших в каком-то безысходном мире за стенами, окнами и дверями комнаты с расстроенным роялем, где смеялся музыки голубоглазый хмель. Ли думал о том, что его ответ на вопрос, все ли он понял, был искренним и точным: он все понял, но долгое время не мог выразить в слове это неуловимое понимание. Потом Слово было найдено, и этим словом было «Тело»: созданный «по образу и подобию» таких, как Ли и Рахма, Толя, в отличие от них, был рабом тела, и это сделало его пасынком Хранителей их Судеб, пасынком, понимающим свою отверженность.

Много лет спустя Ли случайно встретил точное описание поставленного им Толе диагноза бесконечной пытки:

Не изменилось ничто.
Кроме течения рек,
Кроме лесов, побережий, ледников и пустынь.
Мечется в этих ландшафтах душа-одиночка,
Теряется, возвращается, мается, исчезает.
Неуловимая, сама для себя чужая,
Вряд ли она уверена в собственном существованье,
Тело же есть, есть, есть, есть,
И некуда деться.

Это было потом, а тогда, вскоре после визита к Толе, ему самому очередной раз предстояло испытать силу и жар соблазна, таившиеся во временном пристанище его души.

Итак, Ли покинул свою «солидную фирму». Когда его, спустя годы и годы, потом спрашивали, почему он это сделал — «там ведь такая школа!», он скромно отвечал: «Там было слишком много евреев!»

Все воспринимали это как шутку и весело смеялись, но Ли не шутил. Дело в том, что евреи вносили в любое дело дух соревновательности, жизнь превращалась в какой-то сплошной конкурс, все и всё они старались сделать быстрее и лучше и обязательно рассказать, как глубоко всё ими понято и как хитро все выполнено, а Ли этого не любил. Свои взаимоотношения с работой он считал глубоко интимными и хотел оставлять за собой право решать, что сделать раньше, что позже, и какой путь избрать, лишь бы был результат. Здесь же, из-за перенасыщенности старых стен яркими индивидуальностями, ни о какой такой самостоятельности он не мог и мечтать. И только поэтому он, с искренней благодарностью за школу и науку, покинул эту контору.