Вернувшись в гостиницу, Ли взял листок бумаги и попытался изобразить профиль «высокого гостя». Получилось похоже, но ничего зловещего в этом портрете не было. Просто какой-то «восточный человек». Тут же Ли тщательно воссоздал рисунок уха и опять почувствовал что-то очень и очень знакомое. Еще раз посмотрев на свою работу, Ли сложил листок пополам и положил в купленную им утром тут же в Столешникове, в букинистическом магазине книгу. Это были «Мысли мудрых людей на каждый день» Льва Толстого. Когда он клал эту книгу назад на тумбочку возле кровати, из нее выпал пожелтевший, ранее им не замеченный листок. На нем черными чернилами каллиграфическим почерком было написано: «Каждого тирана ждет свой день расплаты. Арабская мудрость». Ли сложил оба листка вместе и снова спрятал их в книгу. А когда Ли вернулся в Харьков, он получил от Ю пакет с фотографиями. Там был и «тройной портрет» Ли, Ю и Я, на котором три студенческие физиономии располагались друг за другом так, что каждый следующий профиль был выдвинут далее, чем предыдущий. Снимок пародировал известные профильные «связки» типа «Маркс—Энгельс—Ленин—Сталин», с которых в то время уже старательно удаляли последнего. Физиономия же Ли в «тройном портрете» была первой от зрителя, и его ухо запечатлелось во всех подробностях. И тут Ли понял, почему ему так знакомо ухо «высокого гостя» — ведь оно было точной копией его собственного уха! «В каких же долинах Леванта и сколько тысячелетий назад матерью-Природой были созданы эти близнецы-лабиринты?» — подумал Ли, и аккуратно поставил на мочку уха на своем московском рисунке маленькую точку-родинку — единственное замеченное им отличие рисунка от фотографии. Поставил машинально, для памяти, без всякой задней мысли.
Здесь, вероятно, будет уместно небольшое лиро-политическое отступление: не стоит скрывать имя «высокого гостя», с коим Ли, можно сказать, почти что обменялся ушами. Это имя не названо лишь потому, что его не было в записках Ли. А не было его в этих записках потому, что самого Ли, жившего в своих мирах и занятого своими мыслями, в принципе очень мало интересовало собачье дерьмо, именуемой «политикой», и в том числе — большое собачье дерьмо, именуемое «большой политикой». Интерес к этим жалким «процессам» и к поглощенным ими людям появлялся у Ли лишь тогда, когда объектом его очередной корректуры становились какие-либо человеческие отбросы, именуемые «политическими деятелями». Особенность душевного склада Ли требовала от него абсолютной убежденности в его правоте. Это ему было нужно, вероятнее всего, для того, чтобы по окончании «дела» сразу же забыть о своем очередном подопечном и никогда больше не раздумывать о степени своей причастности к его судьбе. И когда последний из этих его подопечных (в этом повествовании) при жизни говаривал: «Есть чэлавэк — есть проблэма, нэт чэлавэка — нэт проблэмы», он, ослепленный собственным «величием», и не догадывался, что не так уж далеко от него находился тот, кто не видел смысла и необходимости в его собственной жизни и кто без особых волнений и колебаний был готов применить и применит это «золотое правило» к нему самому, к «гению всех времен и народов», и тут же забудет о нем навсегда. Во всяком случае, в записках Ли, охватывающих еще три десятилетия его жизни — после смерти тирана, — имя Сталина больше ни разу не упоминается.
А возвращаясь к левантийским ушам, и чтобы не заставлять читателя шарить по разным дипломатическим хроникам в поисках имени их владельца, «случайно» попавшегося под ноги Ли на Большом Каменном мосту, это имя будет названо немедленно: это — Гамаль Абдель Насер, так неожиданно и так вовремя для человечества покинувший этот прекрасный непрочный мир через пятнадцать лет после того, как Ли положил листок с нарисованным им с натуры Насеровым ухом в томик собранных графом Львом Николаевичем Толстым для беспросветно глупого в своей «массе» человечества «Мыслей мудрых людей на каждый день».
Это свое пребывание в Москве Ли завершил под самые майские праздники 58 года. Несмотря на явные перемены в мире, участие в демонстрации его не привлекало. В части «культурной программы» он посчитал достаточным посещение Большого театра, тоже «устроенное» ему его новыми знакомыми.
И уже по собственной инициативе он побывал в Новодевичьем монастыре и на кладбище. Вход туда после смерти Сталина на некоторое время стал свободным. Ли прошелся по аллее, где он всего пять лет с небольшим назад прогуливался с дядюшкой, получая инструкции на случай депортации.
— Вот тут я буду лежать! — сказал тогда между прочим дядюшка и показал место неподалеку от могил Александры Коллонтай и Дмитрия Ульянова, в тридцати метрах от могилы Антона Павловича Чехова. И все исполнилось. Три имени, Евгений, Ольга, Мария, еще недавно бывшие частицей жизни Ли, теперь были выбиты на камне, стоявшем на том самом месте, куда тогда, погруженный в иные мысли, он мельком бросил свой рассеянный взгляд.
Уходила из жизни Ли не только Москва тети Манечки со всем ее окружением. Постепенно уходило и родное предместье: Ли с женой и сыном временно поселились в центральной части города, после чего он стал появляться на своей тихой Еленинской улице раз-два в неделю и чаще всего вечером или в сумерках. Да и для Ли эти места опустели. Его поколение разлетелось из своих гнезд — кто пошумнее, те по тюрьмам, кто потише, стал пробиваться в начальники, как и положено людям, осознавшим себя бесценными «национальными кадрами», имеющими право на свой кусок пирога.
Бывало, проходили недели и месяцы, а Ли в своих приездах к Исане никого из старых знакомых не встречал ни на улице, ни на маленьком базарчике у трамвайной остановки.
Однажды золотым летним холодногорским вечером Ли шел по своей улице, жившей обычной жизнью. Кто-то из новых голубятников, пытаясь осадить «чужого», стоявшего «в точке», кричал в азарте своим добровольным помощникам:
— А ну, поднимите плекую и чернорябую!
Кто-то объезжал новый велосипед. Недавние пышные молодухи, постарев и отяжелев, все еще стояли у калиток, именуемых здесь «фортками», лузгали семечки, лениво переговариваясь. На соседней улице надрывалась радиола, сменившая старый добрый патефон, но и вкусы, и песни были пока все те же:
Звенела «Баркарола» Пети Лещенко.
Навстречу Ли двигались трое пацанов лет двенадцати, певших не в лад:
Заметив, что за ними наблюдает Ли, они умолкли, и один из них, чтобы разрядить обстановку, перешел с маршевой мелодии на старинное концертное танго, также имевшее блатной вариант текста:
заорал он благим матом.
Тут уж Ли не выдержал и расхохотался, вспомнив свою улицу в свое время и себя на ней в такой же веселой компании, и воспоминания хлынули сплошным потоком, и стало ему очень и очень грустно. Не только оттого, что из жизни Ли уходило его родное предместье, а потому, что безвозвратно ушла часть его жизни, и в это мгновение он ощутил свои потери особенно остро. Ли остановился на минуту, как бы раздумывая, не броситься ли вдогонку за уходящим, но потом пришел в себя и двинулся дальше.
Следует отметить, что «лишние» деньги Ли не разбаловали, и он оставался очень скромен в своих запросах. Ли сознательно стремился к тому, чтобы у него было «как у всех» и даже хуже, а во все свои отпускные путешествия он всегда отправлялся с женой и сыном.
Лишь в свою первую поездку в отпуск после получения «наследства» они не взяли двухлетнего малыша. Начали они с Сочи — у каждого из них с этим городом в разные годы было связано прошлое, но по странному совпадению, разминулись они во времени на одном и том же месте — в районе Светланы, куда еще вернутся потом вместе с сыном и будут возвращаться не раз. А тогда они поселились возле городского театра в бывших «номерах», носивших до исторического материализма пышное наименование «Калифорния». Потом «номера» и «меблированные комнаты» были розданы «трудящимся», а те на теплые дни переселялись в сарайчики, комнаты же сдавали.