Изменить стиль страницы

В этой ссылке с самого ее начала товарищ Коба почему-то стал ощущать муки одиночества. Он затевает обширную (для забытых Богом, большую часть года изолированных от мира туруханских деревень) переписку. Среди его адресатов и местное полицейское начальство, у которого он требует выплаты причитающегося ему пособия, сохранности и своевременной доставки почты, и дорогой друг Гришка Зиновьев, связь с которым ему обеспечивают киевлянки Анна Абрамовна Розенкранц с мужем Давидом Шмулевичем и Эстер-Хая Шмулевна Финкельштейн с мужем Ициком, сочувствовавшие революции, но вполне благонадежные по оценкам глупых киевских жандармов (в будущих своих охранительных органах товарищ Коба такое бордельеро никогда не допустит). Сначала эпистолы вождя носили бравурный характер, в них постоянно слышалось: «Се гряду скоро», и лишь между делом он просил денег на побег: «Надо поправляться. Пришлите денег. Если моя помощь нужна, напишите, приеду немедля» (из письма Зиновьеву в Краков). Потом боевая музыка в текстах его писем стихла, и слова вождя народов обрели на некоторое время человеческое звучание:

10 ноября 1913 г.: «Как-то совестно писать, но что поделаешь — нужда заставляет. У меня нет ни гроша. И все припасы вышли. Были какие-то деньги, да ушли… Нельзя ли будет растормошить знакомых… и раздобыть рублей 20–30? А то и больше? Это было бы прямо спасение, и чем скорее, тем лучше. … Можно в случае необходимости растормошить Соколова, и тогда могут найтись денежки более 30 руб. А это было бы праздником для меня» (Т.А. Словатинской).

20 ноября 1913 г.: «Милая. Нужда моя растет по часам, я в отчаянном положении, в добавок еще заболел, какой-то подозрительный кашель начался. Необходимо молока, но… деньги, денег нет. Милая, если добудете денежки, шлите немедля телеграммой. Нет мочи ждать больше…» (Т.А. Словатинской).

Адресатом товарища Кобы в данном случае была одна из околореволюционных дам — жена инженера Абрама Лурье. Гостеприимством их дома наш вождь охотно пользовался, пребывая в подпольном Питере. Остатки этой семьи он потом сварит в общем котле тридцатых годов.

В связи с тем, что нам в этом романе довольно часто приходится вглядываться в смертельную перспективу и эсхатологию «дорогих друзей» и благодетелей товарища Кобы, вспоминается известная суфийская притча о скорпионе:

Скорпион, боявшийся воды, остановился перед ручьем. А ему позарез было необходимо переправиться на другой берег, и он обратился за помощью к сидевшей у ручья лягушке.

— Ты же ужалишь меня, и мы утонем, — сказала лягушка.

— Что ты! Я же не сумасшедший и сам не хочу тонуть!

Лягушка согласилась, скорпион — к ней на спину, и они поплыли, а посередине ручья скорпион ее ужалил и они утонули.

И тут в притчу вступает суфий-рассказчик, который говорит слушателям:

— Не думайте, что скорпион хотел ужалить лягушку, ведь он знал, что в этом случае они погибнут, но у него натура такая.

Как и все суфийские притчи, эта притча — обучающая. Она учить не забывать о том, что не всякая человеческая натура отвечает общепринятой морали и нравственности, почитаемым нормальными людьми. Нормальный настоящий кавказец, например, выше собственной жизни чтит законы гостеприимства и память о руке, поданной ему в трудный момент. Где-то в глубине души чтил их, вероятно, и товарищ Коба, но его натура далеко не всегда позволяла ему следовать этим священным принципам.

Я не могу по этническим причинам отнести себя к «нормальным кавказцам», но, будучи по всему комплексу своих взглядов и нравственных устоев человеком восточным, законы гостеприимства я чту не менее свято, чем упомянутая категория людей, и отношение любого человека к этим законам полностью определяет мое отношение к этому человеку. В качестве примера расскажу, как менялось мое отношение к Виктору Астафьеву. После первого знакомства с его текстами я сразу же ощутил в них присутствие большого таланта, а «Печальный детектив» стал для меня убедительным подтверждением правильности моих первых оценок. Но затем последовало нечто вроде рассказа или дорожного очерка под названием, кажется, «Ловля пескарей в Грузии», опубликованное в одной из «крепостей совкового патриотизма» на заре горбачевской перестройки. Это произведение произвело на меня неизгладимое впечатление не столько своим беспардонным хамством, сколько абсолютным презрением к самым элементарным законам гостеприимства. Из этого опуса следовало (что потом подтвердили мои друзья-грузины), что сей инженер человеческих душ как следует нажрался в гостеприимном грузинском доме, а потом публично обосрал, как тогда говорили, «на весь Союз», и радушно принимавших его хозяев, и всю нацию, к которой эти хозяева принадлежали.

С этого момента писатель Виктор Астафьев как человеческий индивидуум перестал для меня существовать. Последующие известия о нем — его обострившийся антисемитизм, переходящий в человеконенавистничество, и прочие художества лишь подтверждали очевидный для меня факт, что именно в «Пескарях» проявились «лучшие» качества его души, поскольку я знал, что на разных этапах своего, прямо скажем, отнюдь не легкого жизненного пути он не отвергал помощь евреев. Чтобы закончить эти свои минивоспоминания об относительно недавнем прошлом, должен сказать, что меня тогда очень удивила реакция грузинских литераторов на астафьевский пасквиль: тамошние литературные чиновники и авторитеты того времени вместо того, чтобы публично плюнуть в морду хаму, предприняли какой-то робкий демарш, и лишь один нечиновный тбилисский старец написал «Длинное письмо Виктору Астафьеву», основной мотив которого заключался в доказательстве формулы «грузины — тоже люди». Свое «Длинное письмо» старец разослал в разные московские редакции и получил за это словесную оплеуху от одной из боевитых окололитературных шлюх перестроечного времени. После этого он в 1989 году опубликовал свое «письмо» — действительно, достаточно объемное сочинение (почти 300 страниц!) — в Грузии на русском языке тиражом 100 000 экземпляров.

Время показало, что это был выстрел вхолостую, так как сегодня, 20 лет спустя, в древней и вечно новой Грузии не найдется такого количества читателей русскоязычных книг, а людей, слышавших о том, что когда-то существовал писатель Виктор Астафьев, там можно пересчитать по пальцам, если только таковые знатоки вообще имеются.

Впрочем, к судьбе Татьяны Александровны Словатинской я хотел бы вернуться по личным соображениям. Я в своей жизни следовал суфийскому завету: «одиночество в толпе, странствие в своем мире, внешне — среди людей, внутренне со Всевышним» (Баха-ад-Дин-Накшбанд). Я был смотрящим иных сил, чье оружие — ожидание и терпение. И я часто был рядом с теми, кто меня не знал и не видел, потому что я разминулся с ними во времени. Через мою жизнь, как и через жизнь Словатинской, тоже прошел Дом на набережной. В этом доме для меня соединилось смешное и грустное. Здесь в квартире 188 на девятом этаже я впервые в своей жизни принял ванну с горячей водой, текущей из крана, а не разогретой в кастрюлях, и вдова вовремя умершего «члена КПСС с 1892 года», охранителя прав в стране, где о правах никто ничего не знал, заместителя председателя Верховного суда СССР, члена всяких циков и вциков Петра Красикова — Наталья Федоровна — учила меня, как надо мыть после себя ванну. Ее уроки помню до сих пор. В этой же квартире № 188 на девятом этаже я пережил один из счастливых моментов моего бытия — первую ночь с любимой женщиной, умершей сорок лет спустя на моих руках, но я хорошо знал, что не все и не всегда были счастливы в этом доме, и среди тех, для кого эта серая громада стала памятником горя, была Словатинская.

Когда-то, очень давно, в упомянутой мною квартире № 188 один из временных хозяев некоторой части этой большой квартиры Евгений Викторович Тарле принимал молодую женщину, мечтавшую о карьере историка. Тарле всегда был обращен к людям, причастным к историческим делам, и поэтому его гостья, прошедшая войну от звонка до звонка, Герой Советского Союза, знаменитый снайпер Людмила Павличенко была ему интересна. Когда аудиенция завершилась, случайно присутствовавшая при этой встрече друг и помощник Евгения Викторовича — Любовь Евгеньевна Белозерская-Булгакова сказала: