Изменить стиль страницы

Падали литовские кони, увлекая и своих всадников, но немало раненых было и среди рязанской стражи и плавских мужиков.

Начинало темнеть. Вдруг со стороны кленовой рощи послышался топот конницы. Всадники, размахивая саблями, зычно кричали страшное после разгрома Золотой Орды и покорения Новгорода слово: «Москва, Москва!..»

Это мигом заставило литовцев круто повернуть коней к Красной балке — спасать обоз с награбленным добром и свой полон.

Через некоторое время в селе зазвонили праздничным звоном, а посельский староста созвал сход на площади у церкви.

На сход пришли и мужики, участники боя. Некоторые из них были ранены. Привели сюда и пятерых пленных с беспощадно скрученными за спиной локтями: это были три долговязых литовских конника и два бородатых мужика; оба они были ранены. Их ругали и били.

— Повесить злодеев! — кричали в толпе.

— Огонь развести да в костер их! Живьем сжечь проклятых… — перебивали другие.

Пленные, дрожа всем телом, со слезами и плачем взывали:

— Православные, не губите наших душ хрестьянских! Мы ведь так же, как вы, — православные. Неволей нас сюды погнали паны наши, князья Белевские, с воеводами литовскими и ляшскими… Холопы мы мценские…

— А за ваши пакости, хоть и православные вы, а наказать вас надобно, — злобно прокричал кто-то.

Загудела толпа от криков. Посельский староста зычно заорал:

— Замолчите!.. Дайте мне говорить…

Он побольше вдохнул воздуха в грудь и продолжал кричать:

— Верно бают холопы мценские. Удельные-то князи вместе с литовскими по приказу ляхов зорят друг друга, а коли паны дерутся, у холопов чубы трещат.

— Да не токмо — чубы, — крикнул кто-то из толпы, — а и головы летят. Добре, что Москва подоспела, а то бы и с нас головы слетели и животы бы наши все разграбили…

— Верно! — подтвердил Лука. — У сих же литовских конников своей воли на зло к нам не было. Не виновата они. Такое уж дело холопское. Приказ дадут — чини волю господина, не смей ослушаться, а что до наказания, так они, полоняники, кулаками от вас немало получили. Ныне послать их надобно к нашему великому князю рязанскому, о всем доложить ему, и о том, как Москва нам помочь прислала…

Пленные при этих словах громко закричали:

— Дайте слово сказать!.. Не хотим мы земли православные жечь и грабить… Сами хотим просить нашего господина, русского православного князя Белевского, отсел бы он с уделом своим и со всеми нами под руку московского князя.

— Вот, — перебил пленного Лука Гвоздев, — вот, баю, и скажите нашему рязанскому великому князю о сем, дабы он о вас попечаловался перед государем московским…

— А можно сие? — закричали пленные. — Можно о сем баить с вашим князем?

— Можно, — ответил спокойно староста Лука.

— Слава Богу! Дойдет топерь весть до государя московского о наших бедах. Нас ведь в Литве-то начали силой по-латыньски… Скажем князю вашему, что даже дочку государеву, княгиню Олену, нудят перекреститься по-латыньскому обряду…

Начался снова шум в толпе, и раздались угрозы полякам, а пленных бить перестали и даже руки им развязали.

— Замолчи, народ! Не ори зря! Давай рассудим вместе! — закричал во всю мочь посельский. — Мыслю я, утре полонян к нашему великому князю послать, а двоих из них, что постарше, раненых, отпустить к своим — пусть в своих крестьянских общинах подумают и пойдут к своему православному князю Белевскому молить, отсел бы он к государю московскому… Одобрит сие сход наш али нет?

Мужики закричали дружно со всех сторон:

— Одобрям! Одобрям…

После Успенья окончательно переломилось лето. Нигде — ни в лугах, ни в полях, ни в лесах — птицы не пели. Дули только холодные ветры, и на всех колдобинах луговых, и в болотцах, и в низинках, среди полей щетинистого жнивья и по озерам от них шла непрерывно рябь.

Опустилась на дно ряска в похолодевшей и посветлевшей воде. Пожелтели и поломались камыши и тростники, качаясь и трепеща длинными листьями по ветру. Резко выделялись на их фоне отцветшие и потемневшие бархатные верхушки цветочных стрелок камыша, и кое-где начинали они уже осыпаться, выбрасывая белые пушки. По топким болотистым бережкам еще кое-где сидели безмолвно лягушки и грузно шлепались в воду при приближении к ним человека.

Вечерние зори становились длинней и длинней и долго багрово пламенели у краев земли, отражаясь в болотах и лужах, но при всей лучезарности последних дней лета и огненных красках вечерней зари было по-особому пусто и звонко, и веяло холодной осенней трезвостью, и тонкие белоствольные березки, казалось, зябли и беззвучно роняли свои золотые листики, а осины слегка дрожали кроваво-красными ветками, и листы их осыпались и ложились на золото облетевших кленов, как капли крови. Падали золотые и багровые листья на непрерывную рябь озер и болотцев, где их медленно кружило от ветра и также медленно подгоняло к камышам и тростникам, а между плавающими кучками этих ярких листьев, сквозь мелкую прозрачную воду, выделялись черные пятна опустившихся на дно водорослей. Тихо, мертво было у безжизненных вод, и только иногда, совершенно неожиданно, медленно пропархивали поздние красные бабочки крапивницы, садились на листья, будто греясь под бледными лучами солнца, и медленно раскрывали и закрывали свои ярко окрашенные крылья. Это тихо и медленно уходило молодое бабье лето.

Только иногда с лесной опушки или из рощи доносился стук дятла, да с ближних лесных озер раздавалось резкое кряканье вспугнутых уток или слышался в небесной вышине тихий и мелодичный крик ворона: «Крумн, крумн!..»

И глаза отыскивали в бледной синеве большую темную птицу, высоко летящую по прямой линии от рощи или деревни к далеким зубцам хвойного леса.

Иван Васильевич в сопровождении своего стремянного Саввушки, двух окольничих и пяти сокольничих медленно возвращался в Москву. Сегодня охота была удачной: соколы сбили трех уток, гуся и даже лебедя. Вся эта добыча висела в тороках у седла Саввушки.

Государь был задумчив и, как это часто бывало за последние годы, уносился в далекое прошлое, отдыхая от государевых дел, от всяких хитростей и злоумышлении разных ворогов, и дышалось ему среди полей и лесов легко и сладко. Все же, когда в лесу неожиданно видел он ярко алеющую рябину, им овладевала грусть, и ему вспоминался то Переяславль-Залесский с его густым садом у великокняжеских хором, то поздний вечер в каком-то совсем забытом новгородском погосте, где была небольшая деревянная церковь, над которой с криком кружилась стая галок.

Приехав в Москву, Иван Васильевич застал в своих покоях дьяка Курицына и сел с ним вместе ужинать.

— Добрый вечер, государь, — сказал Курицын, — как ты ныне полевал и что добыл?

— Добыли, Федор Василич, — с увлечением воскликнул Саввушка, — лебедя, гуся и трех уток!

Государь довольно усмехнулся:

— Добре ныне брали соколы. А у тя, Федор Василич, есть еще задоришко на соколиную охоту? Поедем в ближние дни, ежели погода будет? А?.. Дивная ныне осень-то!..

— Задоришко-то, может, и есть, да где мне верхом носиться, ноги сдают совсем. Тяжко мне ныне и в седле сидеть и на стремена опираться… Бери с собой внука Митеньку… Вишь, он глаз с тобя не сводит…

— Возьму, возьму, — засмеялся государь, — а ты, Федор Василич, ежели скакать на охоте за борзыми птицами на коне не хочешь, скачи борзыми своими мыслями по землям зарубежным…

— Скачу по мере сил, государь. Ныне вот сбил и пымал одну из вражьих вестей, которая не хуже твоего лебедя.

— Дедушка! Когда же ты меня возьмешь на соколиную охоту? — нетерпеливо воскликнул внук Димитрий.

— В первый же погожий день, Митенька. Тогда и сокола тобе подарю, а Саввушка и сокольники все тобе укажут и расскажут, когда и как сокола на дичь с руки спущать…

Иван Васильевич ласково улыбнулся Митеньке, засиявшему от радости. Взглянув на государя, Курицын тихо и задумчиво проговорил:

— Днесь, в столь погожий денек, яз все необычными мыслями занят, которые не в голове, а в сердце родятся и, может, никому, опричь меня, не надобны… Все днешние радости и горести наши, государь, когда уходят далеко в прошлое, становятся для нас сладостным сном и томят душу, как в сказке, до слез своей светлой печалью…