Изменить стиль страницы

— А из посада, бают, — вмешался один из посадских, — с конниками своими погнал невесть куды…

— Ладно! — крикнул Плещеев и, обратясь к Ростопче, добавил: — Ковать Чешиху в железы! Веди его на двор, где кузнецы…

Ростопча двинулся было, схватив за веревки Чешиху, но затоптался нерешительно на месте.

— Ты что же? — сердито спросил его Плещеев.

— Не гневись, Андрей Михайлович, на докуку мою, — робко начал Ростопча, — токмо молви словечко, как тамо Дуняха-то моя…

Засмеялся Плещеев:

— Дуняха-то? У княгини живет, а Никишка твой растет, брат!

— Растет? — улыбаясь широкой, счастливой улыбкой, повторил Ростопча. — Здоров, значит, Никишка-то?

Он смахнул слезу и, обратясь к Чешихе, заорал грубо, словно стыдясь своей слабости:

— Чего стал? Бают тобе, на двор выходи? Ковать тя, ирода, будут!..

Глава 6. К Волоку Ламскому

Еще не было никаких вестей от воевод Измайлова и Плещеева и не возвращался еще от Шемяки боярин Садык, когда оба великих князя выступили в поход к Волоку Ламскому. Ехали они среди полков своих в большой теплой кибитке со слюдяными окнами, вставленными по обеим сторонам в толстые стенки из кошмы. Княжич Иван сидел около отца, задумчиво глядел в окошечко кибитки и, не вникая в суть их речей, слушал, что говорят между собой отец и «батюшка», как теперь, после обрученья, велели ему звать князя Бориса Александровича. Перед глазами же его, отодвигаясь куда-то вдаль, вставало прощанье с матерью, Юрием и Андрейкой, оставшимися в Твери, с «матушкой», княгиней Настасьей Андреевной. Как ни печально было все это, но разлука со старым Илейкой была ему особенно тяжела.

Вот и теперь у Ивана щиплет в глазах, когда вспоминает он, как старик дрожащими руками обнимал его, а из глаз его текли слезы, капая с лохматых сивых усов. Губы Илейки кривились в курчавой бороде, с трудом выговаривая слова:

— Отныне, Иване, мы… мы с тоб-бой и р-рыбки не пол-ловим вместе. С Данилкой токмо да с Юрьем…

Илейка громко всхлипнул и смолк. У Данилки и у Дарьюшки тоже глаза были в слезах…

Тоска от этих воспоминаний сжимала сердце Ивану, и казалось ему, что никогда уж он не будет больше ловить рыбу с Данилкой, держать в клетках чижей и щеглят, слушать сказки и разговоры Илейки, что все это тонет где-то навсегда, тонет в неясном золотом тумане, как тонет радостное солнце за краем земли…

Но все это длилось недолго, — растаял, разлетелся, как пух, неясный туман, и тоска оставила сердце Ивана.

— На войну еду! — чуть слышно прошептал он с гордостью и так же тихо добавил: — Васюк — стремянной мой…

Досадно было лишь, что ни кольчуги у него нет, ни шишака, ни оружия.

Не похож он на воина. Захотелось ему об этом сказать отцу, да не смеет: говорит он о чем-то важном с «батюшкой». Тверской князь оживлен и весел.

— Добре мы с тобой содеяли, — восклицает он, — что не стали ждать, когда Шемяка ударит на нас. Теперь же, ежели будет удача Плещееву да Измайлову, мы сами враз ударим супротивника и в лоб и в тыл!

— Право ты мыслишь, — согласился Василий Васильевич и, помолчав, добавил: — Ежели и воеводы наши у Шемяки отнять Москву не смогут, и тогда право слово твое. Все едино ни Шемяке, ни толстопузому Ивану можайскому на Москве не быти! Не впервой галицкие из Москвы сами выбегают, жмет их народ-то…

— Народ-то, — живо отозвался князь Борис Александрович, — он не любит удельных. Он любит сильных князей, а какая ему защита от удельных-то?

Токмо рати, да разоренья, да полоны…

— Слушай, Иване, — весело сказал Василий Васильевич, — слушай сии золотые слова!

— А сильные-то князья ныне — токмо мы с тобой — Москва да Тверь, а Новгород и Псков хошь и сильны тоже, да не под версту нам!..

— Рязанский же князь великой и тех слабей…

Княжич Иван радостно слушает обоих великих князей, чувствуя, как страх перед Шемякой совсем пропадает у него. Ивану все более и более нравится князь Борис: чем-то походит он на бабку Софью Витовтовну, но не суровый, как та, а веселый, как отец, и строительство любит, и пение, и всякое искусное ремесло, а пушки у него лучше московских, и льют пушки эти у него в Твери и свои тверские пушкари-литейщики, а не только чужие, немецкие…

Находясь почти неотлучно при отце, много слышит Иван нового и многое старое теперь по-иному понимает. Одного только понять он не может, и больно и обидно ему от этого. Отца спросить не решается, зря накричать может, а бабки нет. Мучает его, почему это князю Борису удача во всем, и живет он в Твери, как царь, и венец золотой носит. Они же вот с отцом мечутся, бегают, а отец то у татар в плену, то у Шемяки! Из Москвы вот их выгнали, и отца ослепили, бабку куда-то заслали, и он сам с Юрием все время бегал с места на место, пока их не заточили с родителями вместе в Угличе. Потом поехали в Вологду, потом в Белозерский монастырь, потом в Тверь, а теперь вот к Волоку…

Неожиданно кибитка поехала совсем медленно, а к правой дверке подошел Васюк и, отворив ее, сказал:

— Государи, горка малая на пути нам, но вельми крута. Поедем нога за ногу. Княжич-то засиделся. Пройти бы ему малость да калик послушать…

— Иди, иди, Иване, — весело молвил Василий Васильевич, — а ты Васюк, дверку-то не затворяй, и мы с братом моим калик послушаем…

Могучие голоса густой волной покатились по снегам, и слова гудели внятно и отчетливо:

Ходили калики перехожие из орды в орду,
Сорок калик со каликою.
Лапотки на ноженьках у них были шелковые,
Подсумочки сшиты черна бархата,
Во руках были клюки кости рыбьея,
На головушках были шляпки земли греческой.
Приходили они в хоробру Литву…

Княжич Иван перестал слушать, увидев вдруг знакомого человека среди калик — то был Федорец Клин. И вот сразу все вспомнилось Ивану: передняя в московских хоромах великого князя, бабка в дверях с посохом, и вот этот калика с отсеченной правой рукой рядом с Яшкой Ростопчей…

— Васюк, Васюк! — вскрикнул Иван. — Гляди, Федорец Клин!

— Ишь ты, — подтвердил Васюк, — истинно Федька Клин. От Суждаля тогда вместе с Ростопчой пригнал…

Федорец Клин тоже признал Васюка и подбежал к кибитке.

— Скажи, Васюк, — громко, пересиливая пение, спросил он, — где государь-то наш?

— Кто меня спрашивает? — отозвался князь Василий. — Ведом мне голос твой…

— Я, я, государь мой! — радостно воскликнул безрукий калика. — Стремянной твой, Федорец! Калика я ныне, государь. Правую руку тогды под Суждалем отсекли поганые напрочь, вместе с саблей отсекли. Хожу ныне с нищей братией, без руки-то некуда мне боле…

Кибитка уж проехала мимо калик перехожих, и пение их уже глуше доносится, а Федорец все еще идет рядом с Васюком перед отворенной дверкой кибитки.

— Свет божий не мил мне, государь, — горестно бормочет Федорец, — что я без руки-то…

— Свет божий, баишь, не мил, — с печалью и стоном вдруг громко сказал Василий Васильевич. — А яз вот вовсе света белого не вижу, и во тьме буду до конца живота своего!..

Заплакал Федорец и крикнул:

— Тобе сие горше, государь мой! Помогни бог в делах твоих…

Прощай!..

— Стой, стой! — окликнул его князь Василий. — Возьми вот полтину…

— И от меня тоже, — добавил князь Борис, подавая деньги.

Замолчали оба государя, а Ивану опять стало грустно, и не захотел он выходить из кибитки. Вот уж и с горки спускаться стали, и Васюка нет, и дверка давно затворена. Вспоминаются Ивану снова скитания по чужим местам, страхи и неудобства всякие.

— Так и мы с татой из орды в орду, — невольно произнес он вслух свои мысли и испуганно взглянул на отца.

Усмехнулся горько Василий Васильевич и, вздохнув, сказал:

— Погоди, сынок, сядем и мы на Москве, бог даст, крепко…

Когда князья с полками своими отошли от Твери верст на двенадцать и городок Реден видать им стало, прискакали конники из передового полка, а с ними и боярин Садык пригнал со стражей своей.