Изменить стиль страницы

Вспоминает обо всем этом почему-то Бунко, словно отогнать мысли хочет о том, что видел и слышал. Думает, что Шемяка ему делать прикажет, путается все в голове, и сомненья берут — лихим и неправедным многое теперь ему кажется. Службу свою в Москве у великого князя вспомнил.

— Душу хочу тобе открыть, Михайлыч, — шепчет он на ухо Аверьянову.

— Жду тобя, друже, — отвечал тот уныло, — болит и у меня сердце…

Остались в княжой передней только оба князя, боярин Никита Константинович да гость богатый московский Иван Федорович Старков.

— Все ли верно, что ты сказываешь, Иван Федорыч? — услышал Бунко слова Шемяки.

— Верно и неверно, — с усмешкой ответил Старков, — а мы по-купецки: не обманешь — не продашь!

— Не бойся, государь, — воскликнул Никита Константинович, — задавим Василья, не вырвется!..

— Вот вызнать бы токмо, как Борис Лександрыч тверской мыслит? — медленно молвил князь Иван Андреевич. — Захочет ли он с Васильем напрямки в лоб биться?

— Помогать-то будет, — уверенно сказал Шемяка. — Пособит втайне, как ране брату моему пособлял, и коней он ему давал против Василья и доспехов на триста конников. Не менее нас, чай, разумеет, что податься нам некуда.

Коли не ослабим князей московских, они не токмо нас, но и его сожрут…

Оглянувшись, увидел Шемяка Бунко и весело спросил князя Можайского:

— А сей человек и есть Бунко, который у тобя гонцами твоими ведает?

— Он самый, государь, — оживился Иван Андреевич, — через него яз с тобой ссылался. Добре нарядил он вестовую гоньбу, особливо в Москву. От Можайска до первого стана скакал мой гонец тридцать верст за един гон в два часа, а потом другого коня брал и в сей же часец скакал до Звенигорода. А там встречал его гонец из Москвы. Мой гонец ко мне скакал с вестями от Ивана Федорыча, а московский-то, вести от моего узнавши, обратно в Москву гнал. Так яз из Москвы, а Старков от меня всё в един день ведали.

— А ныне нам, государь, — вмешался Старков, — и того нужней борзость в вестях. Прикажи Бунко и у нас гоньбу добре нарядить. Поимать надо Василья нечаянно, дабы ни народ, ни бояре того не ведали.

— А Москву и того ране захватить надобно, — резко крикнул Шемяка, — казну Василья поимать, его именья, княгинь…

— Обмыслено все, государь мой, — сказал Никита Константинович, кланяясь, — не гребтись о сем, государь. Ведомо мне от чернецов сергиевских, что Василий-то хочет ко гробу преподобного ехать…

Боярин смолк, поймав предостерегающий взгляд Старкова, и, откашлявшись, продолжал:

— Наряжено все у меня для Бунко — и кони и гонцы. Надобно нам ныне же, государь, от Рузы до Звенигорода…

— Завтра к тобе, Никита Костянтиныч, Бунко придет после обеда, — перебил боярина Шемяка, — а ныне нам много еще делов обсудить надобно: и что удельным, и что монастырям дать, и, особливо, что великому князю тверскому дать, — захочет ведь он кусок пожирней всех…

— Ин, Архипыч, иди, — быстро обернулся к Бунко князь Иван Андреевич, — послужишь нам верой и правдой, будут у тобя угодья разные и казной тобя пожалуем, детям и внукам хватит…

Поклонился Бунко и вышел.

Сидя за ужином в покоях у племянника Аверьянова, говорил Бунко другу своему Кузьме Михайловичу с печалью:

— Все у них купля и продажа, а о Руси и христианстве забыли…

— Князи наши будто и не государи, — отвечал ему Кузьма Михайлович, — а попы да монахи будто и не отцы духовные, а как мы — купцы, торговцы грешные, для-ради поживы.

Задумался горько Бунко и молвил тихо:

— Ныне я, как просо меж двух жерновов. Мелют и мелют жернова-то, кожу с меня сдирают, а кому я на кашу попаду, о том и не ведаю. Отъехал я от Василья, от лютости нрава его ушел. Убил бы меня насмерть, ежели бы государыня Софья Витовтовна тут не случилась. Ярый зело князь-то Василий, да Москва-то о всей Руси печется, а эти два о собе токмо…

— Ты за кем же теперя? За можайским князем аль за Шемякой? — спросил у Бунко Федорец, здоровый рыжебородый мужик лет тридцати.

— Был за великим князем Васильем, — ответил Бунко, — да за обиды его отъехал к можайскому, а ныне вместе с можайским к Шемяке перешел…

— Все едино, — махнув рукой, молвил Федорец, — за всеми удельными жить беспокойно, а в Москве да в Твери, как за щитом живут.

Оглядев стол, он обратился к жене ласково:

— Что ж, хозяюшка, стол-то пустой? И так у нас гостьба худая — приехали к нам дорогие гости в Филиппов пост! Все ж откушайте рыбки соленой, капусты вот квашеной, репы пареной, и еще уха есть…

— Кушайте, дорогие гости, — кланяясь, просила хозяйка, — ушицы сейчас подам, а в печи у меня и каша пшенная с маслицем конопляным, — уж не взыщите…

— Все, что есть в печи, на стол мечи! — весело крикнул хозяин, разливая по чаркам крепкий мед. — А я еще сулею достану с водкой боярской!

— Гостьба гостьбой, — заговорил Кузьма Михайлович, отпивая житного кваса, — а ты скажи мне, Федорец, что людие-то здесь, в Рузе, бают? Что они о Шемяке мыслят и что о Василье? Князь наш Борис Лександрович, может, и спросит меня.

Федорец тряхнул густыми кудрями и сказал резко:

— Народ за того, кто ему покой даст от ратей, от набегов татарских, от полона и неволи в холопах. Не хочет он и брани междоусобной, ибо разоренье от обид княжих горше татарского. За Москву стоят людие!

— Ну и слава те, господи, — весело отозвался купец Аверьянов. — Будет Москва сильной, будет и Тверь торговать по всей Волге до самой Астрахани, что у моря Хвалынского! Выпьем теперь и водки за князей великих московского и тверского. Борису-то Лександрычу не в обиду сие, сам он разумеет, что без Москвы и Твери худо…

Выпил Бунко за Василия Васильевича и, заедая чарку боярской овсяным киселем с сытой, сказал Кузьме Даниловичу:

— Хоша неведомо, кому я на кашу попаду, да за Русь и христианство живот свой отдам. Не в князе дело, а в людях. Что христианам на пользу, то и содею…

Глава 8. В Москве

Заговев Филиппово заговенье, выехал великий князь в Москву со своим семейством по снегу. Санный путь установился этот год задолго до Екатерины-санницы. К Михайлову дню уж все реки замерзли, и даже Ока стала.

Зима пришла дружная, совсем без оттепелей, а на Федора-студита ночью такой студ был, что в лесу деревья трещали, кора лопалась.

Княжич Иван всю дорогу с жадностью разглядывал из колымаги те самые леса и чащобы, где малину собирали и медведя встретили, когда из Москвы бежали. В серебре стояли теперь леса, и мохнатые лапы елей и сосен так набухли от снега, что даже игол не видно. Как бы и не настоящий лес, а словно из белого рыбьего зуба выточен, дух же смолистый в нем и в мороз, как и в жару, чуется, и воздух тут легкий и чистый, сам в грудь льется, будто пьешь его.

На полозья теперь колымаги поставлены, нет ни толчков, ни шума.

Скользит колымага, чуть черкая иногда боками по сугробам. Васюк дремлет, сидя против княжича Ивана, а в глубине бора стрекочут сороки, да, пролетая над дорогой, звонко каркает в морозном воздухе черный ворон. Бойко бегут лошадки по снегу, а впереди и сзади скачет стража. Конные дозоры верст на десять впереди гонят, а за ними под особой охраной обозы идут, отстав от поезда почти на полдня.

Зябнет княжич Иван, прячется в колымагу, кутается в шубу и дремлет, думая о курнике и о штях, что в обед на остановке подавали.

— Васюк, спроси Ульянушку про курник, — начал он сквозь дрему вполголоса, но, чувствуя теплоту во всем теле, заснул, не договорив того, что хотел.

Проснулся Иван, когда лошади гулко застучали ногами по крепко сбитому снегу, покрывшему бревна моста. Выглянув из колымаги, княжич неожиданно увидел огромное багровое солнце, подымающееся из огнистой мглы, увидел и Москву, ее стены, башни, церкви, пылающие утренним заревом. Колокола гудят над городом и его окрестностями.

— Васюк, — радостно вскрикнул он, — мы домой приехали!

Все случившееся и пережитое до этого показалось вдруг Ивану далеким и давним, как бы страшным сном. Все же смутная тревога где-то затаилась в нем, и еще пытливее и острее, чем раньше, смотрел он на мир и людей своими большими черными, как у матери, глазами. Странен теперь стал его взгляд, а порой и нестерпим. Это сам Василий Васильевич заметил, когда все семейство, разместившись на первое время у бабки, в Ваганькове, село за стол.