Изменить стиль страницы

Алексей пожал плечами, встал, весь сбитый, складный, уверенный в себе, и пошел к двери. «Почему я не такой? — подумал Игорь. — «Мягкий», говорит…» Он задумался, машинально налил в стакан остатки водки и выпил.

Глава 10

— Какие у тебя сейчас эмоции при мысли об обеде? — спросил Шубин.

— Самые положительные. Я бы даже сказал, что полон энтузиазма, — ответил Голубев.

— Руки будешь мыть?

— Никогда! — ответил торжественно Голубев. — Ты же знаешь мою теорию. Сидит микроб на руке. Я его не трогаю, он меня не трогает. И вдруг его начинают поливать водой, тереть… Какой-то кошмар! И если он гибнет, родственники и дети клянутся отомстить за него, начинают заражать меня, и — пожалуйста: капитан Голубев заболел, выйти на работу сегодня не может. Иногда, конечно, мыть руки все-таки приходится — цивилизация, но перед едой — ни-ни.

— Капитан, — серьезно сказал Шубин, — я не могу разделить ваших убеждений, но, как порядочный человек, я вынужден уважать их. Я даже горжусь знакомством с человеком, у которого есть убеждения…

Раздался телефонный звонок, и Шубин взял трубку. Подполковник интересовался, как идет расследование. Закончив доклад и положив трубку, он сказал:

— Слышал? Особенно хвастаться нечем. Пока что мы не имеем почти ничего. Мы имеем гражданина Ворскунова, который был минимум два раза в магазине у Польских и который соврал, что был восемнадцатого у тещи. Что еще, впрочем, не является доказательством, что он был в Строевом переулке.

— Мужчина он, видимо, серьезный, и голыми руками его не возьмешь. Можно судить хотя бы по тому, что не оставил на бидоне ни единого отпечатка пальцев. Ребята из научно-технического отдела сняли его отпечатки с графина, который он передвинул на столе в ОРУДе, и сравнили с тем, что было на бидоне. Ничего, даже на ручке. Об обгорелых остатках курток и брюк и говорить не приходится. Ничего на них нет.

— Конечно, для того и была эта клеенчатая сумка. Сначала они тщательно обтерли, видимо, бидон, а потом уже вложили его в сумку. А то немногое, что, возможно, осталось на крышке, когда главный закладывал внутрь куклу, безнадежно смазано Вяхиревым и Польских. Остается его фото. Если его увеличить и показать Вяхиреву…

— Вряд ли он узнает. Если они действительно были загримированы, то загримированы здорово.

— Вот это-то и мучает меня. Откуда шофер мог знать технику нанесения грима? Не очень-то похоже, чтобы он интересовался театром. Да и драмкружка при их парке нет.

— Значит, второй, — сказал Голубев, отодвигая тарелку. — Второй, о котором мы вообще ничего не знаем. Может быть, наблюдать за Ворскуновым?

— Вряд ли шеф разрешит. Не то дело, да и Ворскунов этот, похоже, стреляный воробей. Скорее всего, сейчас он будет избегать встреч с напарником.

— Может быть. А что, если все-таки прижать Польских? Врал же он насчет денег…

— Ну, допустим, признается он, что взял в кассе. Во-первых, он наверняка вернул деньги тут же. Во-вторых, мы лишь дадим им понять, что что-то делаем.

— А если не дадим? Что они могут сотворить, чтобы дать нам какие-то козыри? Прийти с повинной?

— Не знаю, — пожал плечами Шубин. — Не знаю, Боря. Если бы знал, честное слово, не стал бы от тебя скрывать. Попробуем предъявить Вяхиреву и Польских фотографию Ворскунова. Но, как ты сам понимаешь, если каким-то чудом Вяхирев и опознает его, в чем я сомневаюсь, Польских-то уж точно не опознает. А юридически его показания имеют пока что такую же ценность, как и показания режиссера.

— А что, если…

— Что — если?

— Что, если поиграть на нервах Ворскунова?

— Каким образом?

— Ну, не знаю… Подсадить кого-нибудь ему в машину с алюминиевым бидоном. И забыть бидон. Потом, в парке у них, наверное, бывает распространитель театральных билетов. Пусть он спросит Ворскунова, не хочет ли он сходить в кукольный театр… Прекрасные куклы. Ворскунов начнет нервничать, ломать себе голову, простые ли это совпадения, и наверняка решит спрятать деньги. Куда? Конечно, у тещи в Шереметьеве. А за домиком уже посмотреть не так трудно…

— А если не потащит он туда деньги? Только насторожим его.

— «Насторожим, насторожим»…

— А как ты думал? Пока мы не уверены на сто процентов, что он именно тот человек, что подбросил куклу в бидоне, и пока у нас не будет доказательств, мы не можем ничего с ним сделать. Задержи мы его, скажем, по статье 122 УПК — И что мы предъявим ему? Наши стройные, элегантные теории? Да плевать он на них хотел! Где был восемнадцатого от четырех до шести? Да ходил по магазинам. Хотел купить попугая, умеющего говорить на языке суахили. Нет, не купил, так и не нашел. В Строевом переулке не был, денег не брал, в куклы никогда не играл. И есть, в конце концов, у нас социалистическая законность или нет? А мы что? Простите нас, христа ради, думали, вы, дорогой, расколетесь, ан нет.

В Шубине постепенно нарастало то раздражение, недовольство собой, которое всегда приходило, когда нити дела ускользали от него, когда доказательства были призрачными и стоило только приблизиться к ним, как они отступали и растворялись. Но вместе с раздражением, постоянным его противоядием, приходила и уверенность, что раньше или позже преступник в чем-нибудь ошибется, если не ошибся уже, и нужно лишь уметь ждать и думать. Думать, а не горячиться.

Голубев знал это состояние Шубина. И хотя иногда и тяготился, как ему казалось, медлительностью майора, старался перенять это умение непоколебимо верить в успех. И ему начинало казаться, что он еще мальчишка, не способный к серьезной работе, что он оперативный работник МУРа лишь по недоразумению, по чьей-то оплошности, что, дай ему волю, такого он нагородит, что никто не распутает.

— Чего насупился? — усмехнулся Шубин. Подобно тому как Голубев умел читать его настроения, так и он преотлично понимал помощника. — Ну, начался шахсей-вахсей с самобичеванием…

— Так просто невозможно работать! — притворно взорвался Голубев. — Это напоминает историю, когда в компании только называют номер анекдота и все смеются, зная наизусть, что скрывается за ним, Ладно. Давай пообедаем, а потом есть серьезное предложение. Сезон кончается, а сегодня на «Динамо» футбол. Как ты?

— Очень интересная мысль, — вздохнул Шубин. — Заслуживает серьезного изучения…

День был ненастный, холодный, матч обещал быть не слишком интересным, и у кассы у Северной трибуны стадиона стояло всего несколько человек из тех фанатиков, что не пропускают даже матчи дублирующего состава и помнят, в каком году, какого числа и на какой минуте такой-то форвард не забил мяч, который безусловно следовало бы забить.

Они уселись на свои места среди редких нахохлившихся зрителей.

Голубев вдруг повернулся к Шубину и сказал:

— Раз ты уж обвинил меня в самобичевании, я тебе покаюсь. Расскажу историю, которая приключилась со мной на этом самом стадионе и о которой я еще никому в жизни не рассказывал. Даже про себя старался не вспоминать.

— Кайся, грешник. Не согрешишь — не покаешься. Не покаешься — не согрешишь.

— Я серьезно, Сережа… Тогда Лужники еще не были выстроены. Предстоял интересный международный матч. Дай бог памяти, кажется, наша сборная и Венгрия. О билетах, конечно, не моги и думать. А попасть хотелось на стадион ужасно. Иду по улице и наяву слышу незабываемый звук удара бутсой о тугой мяч. И вдруг утром, в день матча, звонит одна знакомая девчонка — у нас с ней было нечто вроде романа, — звонит и говорит, что отец срочно уехал в командировку и оставил ей свой билет на стадион. «Один?» — спрашиваю. «Один». — «Какой?» — «На Северную, говорит, трибуну, пятнадцатый ряд, сто пятьдесят третье место». Как сейчас помню. Сам матч забыл, всё забыл, а билет помню так, будто сейчас его в руках держу. Место — генеральское. Сроду на таких не сидел. «Едем! — кричу ей по телефону. — Умница!» Такой билет мы запросто на два сменяем, даже на Южную. Есть пижоны, которые за честь сидеть на Северной трибуне что хочешь готовы отдать.