Видно было, как подступающая стена бурлящей, бордовой тьмы поглощала в себя мир; видно было как снопы молний перетекали по ее исполинским граням — и в этих рокочущих верстах ущельями раскрывались исполинские зевы, из них вырывались огненные буруны, проносились, изжигали, разрывали. Все это так быстро произошло, что никто толком и опомниться не успел — все были поражены этой вновь подступившей мощью, все как никогда явственно чувствовали себя лишь игрушками, которыми двигали высшие силы. Что, право, было их счастье?.. Совсем недавно они радовались, смеялись, казалось им, что все страшное минуло, а тут непостижимая для них сил просто поддалась порыву, и вот уже возвращалась. Кем же они были? Зачем были и слезы и смех, когда все эти чувства представлялись теперь ничтожными?.. И вновь набросились на эльфов волки-оборотни — леденистыми буранами вгрызались они в их плоть, и эльфы хоть и сопротивлялись еще, но уже не так, как прежде — потух пламень в их очах, они чувствовали свое поражение — понимали, что никогда больше уж не увидят милого Лотлориена — один за другим падали они, истекающие кровью, изодранные, и их оставалось уже совсем немного. Между тем, подходили и передовые отряды северной, темной армии. То были тролли, которым многие-многие дни приходилось прятаться от солнечных лучей, и которые теперь, под прикрытием черных туч, чувствовали себя в такой же безопасности, как и в глубинах Серых гор — теперь они жаждали выместить накопившуюся ярость, и от топота их лап земля судорожно тряслась. Вот они — уже совсем близко, завернутые в грубые ткани массивные и бесформенные как каменные глыбы тела в которых чувствовалась такая силища, что всякое сопротивление казалось тщетным. А сколько же, право, их там было! Огромная толпа, и не видно в ней ни конца ни края, и сбегаются со всех сторон — один другого больше и яростнее. Вот первые из них уже нависли над немногими оставшимися в живых эльфами, вот взвились в воздух исполинские молоты, вот начали свое движение вниз, и, одновременно с этим, нахлынула темно-бордовая стена — видимость сузилось до нескольких десятков метров, и все это пространство было пересечено бессчетными вихрями, вспышками молний, порывами ураганного ветра. Но последние эльфы все-таки нашли в себе силы — они, видя кругом лишь отчаянье да мрак, решили биться до последнего, так что бой их вошел в историю, наряду с героическими сказаниями древности. И эти последние, многие из которых были уже изранены, истекали сияющей своей кровью, становились плечом к плечу, и клинки их подобные летящим вверх звездам взметнулись навстречу молотам троллей, и рассекли их, и плоть троллей — вновь была боль, и лики эльфов потемнели от этого страдания — от того, что им приходится свершать то, что противно им — и тогда они тоже запели — внесли свои слова в строки последней поэмы:

— Когда в небе ярко и грозно,
Пылающий дух разбивал,
Валар — и метался тревожно,
Его голос нежный позвал:
"Зачем ты забыл начертанье,
Забыл в этой муке ты суть,
Своих самых первых мечтаний,
Забыл ты к звезде своей путь.
Ты в этом ревущем круженье,
Все дальше уходишь на дно,
Забудешь ты птиц нежных пенье,
И весен златое вино.
Любовь твоя вся потемнеет,
Завянет, за ревом уйдет,
Душа, хоть горит — леденеет,
И злоба цепями скует!
Ты будешь носиться, ослепший,
Безвольный владыка зимы,
И ворон со снегом слетевший,
То будешь, о милый брат, Ты!
Оставь же, оставь же боренье,
Молю — так молю я тебя!
Услышь ты, услышь нежно пенье.
Молю, и как Брата, любя!
Прошу, мне тебя так ведь жалко —
И знаешь ты сам, что во мрак…
До слез, и до ада мне жалко —
Останется прежнего прах!
Ах, знаю, что горд, непокорен,
Но все же, попробуй, смирись —
О ради меня, стань спокоен,
И небу, Творцу поклонись".
Но что эти нежные речи —
Он в вихре, и он уж ослеп,
Как жаркие белые печи,
Очей его яростный свет.
И он бурей милое имя,
Средь боя громами ревет —
В ней бьется, играет гордыня,
Он смерть, разрушенье несет.
И там, где недавно дубравы,
Шептали на нежном ветру,
И там, где душистые травы,
Качали соцветий траву.
И там где веселые птицы,
Звенели во славу любви,
И там где и львы и лисицы,
И зайцы не знали крови.
И там, где волшебные склоны,
Хрустальных чарующих гор,
И там, где в глубинах узоры,
Из рыб переливчатых хор…
Везде, где в великом и многом,
Ток жизни весенней сиял,
Теперь в вихре пламени скором,
Мир пеплом и пламенем стал.
Повсюду обуглено, страшно,
Повсюду все в ранах, в крови,
А в небе так жутко, ужасно,
Плывут темных туч корабли.
И молнии землю терзают,
Из трещин — фонтаны огня,
И там головешки мерцают,
Где прежде дышали поля.
А буря лишь с новою силой,
На новую битву идет —
Забыл, что то ради любимой,
Его только ярость гнетет.
Не слышит ее он рыданий,
Забыл свет любимой звезды,
Все глубже в ночь, в бездну страданий,
Его тянут мрака мечты…
Трясется, и мир искаженный,
Не примет уж прежней красы —
А он, властелин пораженный,
Падет — перевешены рока весы…

Так пели, и один за другим гибли эльфы Лотлориена. Если вначале их хор был еще довольно сильным (хотя и его только с большим трудом можно было расслышать за отчаянными воплями ветра), то под конец осталось лишь несколько голосов — те несколько эльфов еще стояли, окруженные надвигающимися со всех сторон волнами темного моря, вот разом множество троллей метнулись на них — метнулись со всех сторон, в воздух взвились молоты — то, что хотели высказать эльфы, так и осталось недосказанным. Тролли, продолжая яростно завывать, сотрясать землю каменистыми ступнями, бросились теперь на жен энтов, которых осталось еще несколько сотен (хотя еще несколько сотен были уже обращены в пепел, или же смертельно изранены) — на них, словно на прекраснейшие храмы, налетали огненные вихри, изжигали их, обращали в пепел раскаленный, били все новые и новые молнии.

— Довольно же! Довольно! Довольно! — взмолился тут Робин, да и бросился наперерез троллям, которые были уже рядом с этими древами.

Он двигался с необычайной скоростью. Только он был рядом с иными братьями, как темным вихрем, переметнулся оказался прямо перед древами. Он ведь и забыл про существование кольца, а, между тем, оно холодом его длань прожгло, ослепительно черным ободом там вырисовалось. Тут же из ладони правой его руки вырвалась кость, да и сложилась в клинок, который оставался продолжением его плоти, и испускал мертвенное сияние. Тролли уже были перед ним, и когда Робин вновь закричал, требуя, чтобы они остановились, то они и рады были бы остановится, так как чувствовали избранного их великим господином, да не могли, так как сзади напирал целый поток безудержный, созданий подобных им. Робин видел их перекошенные, клыкастые, покрытые эльфийской кровью морды, чувствовал их тошнотворное дыхание, и эти создания, представляющиеся ему неумелыми, кривыми глыбами вырванными из каменной плоти — вызвали в нем приступ ярости. Точнее, он даже и не осознавал, что это с ним такое происходит, почему это кровь в жилах сменилась чем-то раскаленным и едким, почему в глазах потемнело, почему, наконец, в голове словно бы огненный вихрь взвился — он просто понимал, что должен остановить это уродливое, защитить ту красу, которая итак за его спиною гибла. И он, тоже не осознавая этого, метнулся вперед, взмахнул этим своим призрачным, испускающим леденистое дыхание клинком, и легко рассек надвое плоть первого тролля — на него сильным потоком хлынула черная кровь, застлала его глаза, и тут мир исказился много против прежнего. Уже никакой красоты не видел Робин, не мог он вспомнить Веронику, в какое-то мгновенье, испытывая сильнейшее душевное страдание, осознавая, что погружается он в пучину, попытался посвятить ей хоть какие-то строки — ведь прежде, даже и в самые тяжкие минуты, поэтические строки вылетали из него легко — теперь вырвался только вой, сродни волчьему, но только много более безысходный, отчаянный. Нет — теперь он испытывал только отвращение, видел только уродливое, на него неслись жуткие тени, и он разрубал их призрачным кликом. Так продолжалось довольно долгое время, и даже не видел Робин, что братья, тоже бросились к нему — они, гнетомые кольцами, испытывали ту же ярость, что и он — они даже побежали, оставляя за собой целые просеки из разрубленных тел. Не видели они друг друга, не видел их и Робин, а потому, приняв за новых троллей, разрубил кого-то из них надвое — говорю «кого-то», потому что все они были теперь столь ужасающе похожи друг на друга, что и Фалко и Барахир не смогли бы найти среди них своих воспитанников. Вокруг них сгустилась ядовитая чернота, она облепляла их лица, тела… за этой чернотою еще промелькивали какие-то черты, но были они настолько расплывчатыми, настолько мертвенными, блеклыми, что походили скорее на скопления морозящего тумана, который поднялся из древних гробниц. Из разрубленного Робиным вырвалось черное облако, стало разрываться вопящими глотками, стало пронзать надвигающихся троллей своими леденящими острыми гранями; а Робин все-таки почувствовал, что свершил, и от нечеловеческого его вопля сошли лавины с Серых гор (а, ведь, их отделяло несколько десятков верст). Вопль все не умолкал, и передовые тролли, оглохнув, тоже вопя от ужаса, пытались повернуть, или рухнуть на колени, да только надвигающаяся за ними армия стремительно несла их вперед — они падали прямо на Робина — один падал с занесенным молотом, и Робин, пораженный ужасом, не стал отбивать его. Удар пришелся ему в голову, и тут же тело его было перемолото во что-то совершенно бесформенное. На него повалились разом несколько троллей — как под каменной горой, погребли его под собою…