Пойгину удалось убить еще до десятка нерп, и он расширил свое убежище, застелил его нерпичьими шкурами, которые на морозе, казалось, превратились в жесть. Плыла в никуда льдина. Дымилась пронизанная смутным лунным светом мгла. Порой открывались взору дрожащие звезды, отражались расплывчато в черной воде. И Пойгину казалось, что это светятся сквозь воду глаза Моржовой матери и ее детей. Вглядывалась Моржовая матерь в человека и, видно, гадала: что же с ним сделать? Если был человек слишком беспощадным к ее детям, то надо ударить головой в днище льдины, расколоть — пусть погрузится он в пучину, представ перед ней один на один. Если чтил человек Моржовую матерь, не убивал беременных самок, не убивал моржовых детенышей— пусть плывет на льдине. Пройдет время, и Моржовая матерь повернет ветер в сторону берега — пусть человек надеется, что достигнет земной тверди.
Проступают смутно в черной воде глаза Моржовой матери и ее детей. Что в них — приговор или поддержка? Мгла клубится тяжело, безысходно. И Пойгину кажется, что так вот выглядит теперь его угнетенная страхом душа. Все тело пробивал озноб. А потом начала колотить Пойгина лихорадка. Мерцала тусклыми бликами от зеленого лунного света рябь на волнах. И Пойгину казалось, что это от его лихорадки дрожит даже море. Дрожали звезды, слабо пробиваясь сквозь мглу, и Пойгину чудилось, что это им передалась его лихорадка. И, наверное, берег вдали трясется от его лихорадки. И мечется Линьлинь на привязи, землю лапами скребет, вскидывает морду и воет на луну, заставляя поселковых собак задыхаться от лая.
В бреду Пойгин иногда видел, что Линьлинь плавает в морской пучине рядом с Моржовой матерью; и взгляд его преданных глаз, пробивающийся сквозь морскую толщу воды, умоляет не отчаиваться.
Но отчаянье затопляло Пойгина, как затопило весь мир бескрайнее море. Одолевали галлюцинации. Явственно слышался вой Линьлиня, протяжный и жалобный. Порой волк скулил, как собака, которой было мучительно больно. Как знать, может, именно тогда, когда Ятчоль совершал над волком свое страшное зло, Пойгин и слышал этот жалобный скулеж. И плакала Моржовая матерь, как плачут моржихи, прижимая ластами к груди свое бездыханное дитя. То в одном, то в другом месте выныривала ее голова. И тогда море ухало от тяжкого вздоха Моржовой матери. Волк и Моржовая матерь для Пойгина становились чем-то единым, вызывающим пронзительную жалость. Порой Пойгину хотелось броситься головой в морскую пучину, чтобы и самому стать частью того, чем теперь представлялись ему Моржовая матерь и волк. Но в такие мгновения возникала тенью Кайти. Блуждала невесомо в клубящейся мгле Кайти и поднимала предостережительно палец, мол, не двигайся с места, одолей безумие, иначе бросишься в воду, погибнешь.
И, наверное, Моржовая матерь все-таки признала в Пойгине того человека, которого надо спасти, повернула к берегу ветер. Пойгин выбрался на твердь далеко от своего поселка, но, к счастью, попал в стан гидрологической экспедиции. На вертолете отправили его в Певек. Месяц он пролежал в больнице. И когда прибыл домой, то первой вестью…
Э, лучше об этом не вспоминать. Пойгин повернулся к Ятчолю боком, глядя на него с откровенной ненавистью. Помнится, тогда он едва не привел в дом Ятчоля волка, чтобы повелеть ослепленному зверю впиться зубами в горло его мучителя. Но кровь человека, пролитая зверем, была бы знаком недобрым, а потому не имеющим в себе необходимого начала справедливости. Линьлинь хотя и был бы отомщенным, но Ятчоль не оказался бы в полной мере наказанным: неустыженная совесть его погибла бы вместе с его телом. А волку люди вменили бы в вину гибель человека. Нет, пусть Ятчоль узнает другое возмездие: да будет ему известно, что Пойгин выходит на «тропу волнения», чтобы наказать скверного!
— Ты заставил меня своими поступками два раза выходить на тропу волнения, — печально сказал Пойгин, по-прежнему не глядя на собеседника. — Что ты при этом чувствовал? Только говори правду…
Ятчоль медленно поднял тяжелое лицо на Пойгина, долго ждал встречи с егo взглядом. Да, Ятчолю почему-то очень хотелось посмотреть в глаза Пойгина. Он еще не знал, что ему скажет, но старался внушить, что он очень искренний. И Пойгин посмотрел ему в глаза. Отвернулся, что-то напряженно обдумывая, и опять посмотрел в глаза Ятчолю, уже умиротворенно:
— Можешь ничего не говорить. По глазам вижу… что у тебя, пожалуй, есть еще совесть. Правда, она не больше мыши, но есть. И если во сне твоя мышь превратилась в Линьлиня… то ты еще немножко человек.
— Немножко, — передразнил Ятчоль и тут же осекся, чувствуя, что в этом случае не следовало бы ему высказывать непочтение Пойгину.
— Вот и все. Я спросил у тебя о главном. Теперь иди. Не знаю, быть ли тебе в солнечной Долине предков, но я готов поспорить с тобой еще и там. — Пойгин повелительно показал рукой на дверь.
— Иди. А мне надо еще кое-что вспомнить.
Когда Ятчоль ушел, Пойгин лег на кровать, заложил руки под голову. Да, до весны они с Кайти побывали еще в трех стойбищах чавчыват — оленьих людей, потом вернулись на берег. Кажется, все беды остались позади, родители Кайти помирились с Пойгином, похитившим их дочь. Однако жизненная тропа опять повела их к новым превратностям…
Часть вторая
1
То были годы, когда на Чукотке впервые появились советские фактории. Однажды к береговому стойбищу Лисий хвост пришел пароход, из которого выгрузили деревянные щиты круглого дома, похожего на ярангу. Это и была фактория. Собирал дом вместе с матросами, а потом торговал в нем русский человек Степан Степанович Чугунов. Был он молод, могуч сложением, черноус, веселого и доброго нрава. Чукотского языка он не знал и потому не мог объяснить чукчам, в чем заключалась его высокая миссия. В день открытия фактории он собрал чукчей и произнес речь. Из всех чукчей поначалу он выделил Ятчоля, приметив, что тот носит рубаху, знает несколько русских слов. Не догадывался тогда Чугунов, что перед ним не только его торговый соперник, но и нехороший человек, который принесет ему впоследствии немало зла.
— Ну, вот что, Яшка, — по-своему нарек Ятчоля заведующий факторией, — донеси с полнейшим чувством, голубарь, каждое мое слово… Впрочем, вряд ли получится. Не шибко ты крупный знаток русской речи. Донеси хотя бы тысячную долю того, что я хочу сказать, чем полна моя душа. Понял?
Ятчоль подобострастно закивал головой:
— Да, да, я понимает.
Пойгин сидел на корточках у самой двери, позади всех, с видом замкнутым и мрачным: ему не нравилось, что русский торговый человек точно так же, как американцы, явно расположен к Ятчолю.
Степан Степанович прошелся за прилавком, показал на полки, заполненные товарами, и сказал, громыхая густым басом:
— Скажи им, дорогой мой Яшка, что это не просто советские товары — шило, мыло и всякое там прочее. Это по-ли-ти-ка! Вас тут, понимаешь ли, грабили американские купчишки… да и русские, отродье царского режима, были не лучше. А мы их вот так, крест-накрест, пауков-толстосумов, перечеркнем к ядреной бабушке! Перечеркнем своей кристальной честностью! Переводи, Яшка, только, пожалуйста, без ядреной бабушки, это уж так, понимаешь ли, в сердцах у меня вырвалось. Я же культуру вам должен нести, свет. В этом миссия моя, высокая миссия! Я не просто, понимаешь ли, торговый работник, я тут представитель новой эры. Насчет эры я, может, хватил высоко, не понять пока вам этого прекрасного слова. Но ничего, я вас обучу. Мы еще тут кружок политграмоты откроем. Переводи, Яшка!
Ятчоль, сидя на фанерном ящике, изо всех сил пытался уразуметь, о чем говорит русский, но даже в малой степени не догадывался о смысле его бурной и страстной речи. А люди видели, что русский обращается именно к Ятчолю, ждали, что тот в конце концов объяснит, о чем хочет сказать усатый русский.
— Почему он так громко кричит? — спросил старик Акко. — Может, считает, что мы глухие? Сначала подумал — бранится, но по лицу непохоже, глаза добрые.