Изменить стиль страницы

Для того чтобы ночью, уходя в тыл, подумать о противнике, надо хорошо относиться к русской революции.

Но надо сперва рассказать, как приехал на фронт.

Поезд от русской границы с трудом поднимался по крутым рельсам. Клочьями лисьего меха желтели дубы на обрывах гор.

Поезд привез меня к Урмийскому озеру. Урмийское озеро широко, вернее, длинно, в нем километров сто тридцать пять в длину, поперек – так километров пятьдесят. Очень засолено: двадцать процентов соли – так что рыбы нет. Километров на пять вокруг озера лежат солончаки.

Над озером взлетают фламинго. Они кажутся белыми. Подкрылья у них розовые, и они как будто веселеют, взлетая.

Катерок тащил баржи по озеру, которое было солонее слез.

На том берегу встретил меня какой-то вольноопределяющийся, который начал жаловаться, что вот его сюда заслали на этап телеграфистом – он пропадает с тоски.

– Почему вас послали? – спросил я.

Он ответил:

– Я убил. Меня некогда было судить.

Он считал, что должность телеграфиста и временно исполняющего должность коменданта на Урмийском озере – слишком серьезное наказание за убийство. Убил он не в бою.

За Урмийским озером лежат истертые персидские дороги. Речки на камнях шипят, как примус. Ночью светит сумасшедшая луна.

Тени крутых арок тысячу лет тому назад разрушенных мостов кажутся кавычками, которые окружают слово «Персия».

На персидский фронт я попал поздней осенью. Пришло пополнение из каторжных тюрем большими отрядами, со своими традициями. Стало очень трудно.

Трудно было защищать курдские села, курдов. Я увидел колониальную войну, о которой сейчас писать не буду. Она мне снится.

Стоит одноэтажный город Урмия. Сытые кубанцы в черных шубах, верхом на истощенных лошадях проезжают, спокойно смотря по сторонам. Шумят базары, перепуганные, но деловые. Ходят местные национальные войска ассирийцев.

Была в V веке ересь константинопольского патриарха Нестория, который не признавал божественности Христа. Ересь была разгромлена. Несторианцы убежали в Персию, нашли прозелитов. Несторианцами стали народы семитического племени, арамейцы, родственники евреев. Были они тогда сравнительно культурны, у монголов служили чиновниками. Тамерлан их разбил и загнал в курдские горы, где я видел остатки племени, пережившего уже второе тысячелетие изгнания.

Племя это враждебно курдам. Вооружены были айсоры французскими устарелыми винтовками без дульных накладок. Поддерживали их старое русское правительство, американцы, французы. Здесь все было переплетено, как в земле переплетаются грибницы разных грибов.

В Персии армия не воевала. Она здесь пребывала с оружием. Были насыпи дорог, которым не суждено было быть насыпанными до конца. Следы каких-то планов русского империализма, которые потом были брошены. Богатая земля, старая культура, бедность. Иногда приглашал к себе комиссара испуганный губернатор, и бедно одетые слуги бросали нам под ноги цветы.

В России была Октябрьская революция. Перед нами стояла одна задача – как-нибудь вывезти армию из Персии, то есть, по возможности, вывезти людей; об оружии, запасах продовольствия трудно было говорить.

Надо было стараться, чтобы не ушли или не убежали тыловые части, которые должны были держать запасы сена: ведь сюда были завезены лошади, быки, верблюды с Кавказа и Закавказья. Здесь вьючная линия до фронта была километров четыреста. Караваны почти съедали самих себя по дороге, то есть съедали как фураж продовольственные грузы, которые везли.

Я под Урмией мало что сделал. Может быть, не сделал вредного. Сердце мое в этой стране было истерто так, как истирают жесткую дорогу мохнатые лапы верблюдов. Верблюды, как мне казалось тогда, идут неохотно, шаркая тяжелыми ногами. Звенят колокольчики. Идут верблюды, связанные шерстяными веревками, и несут свои грузы. Я себя чувствовал и верблюдом и дорогой.

Поехал домой. Армия уже отступала. Скатывалась с крутого склона Персии туда, к Кавказу. Поезда бежали так быстро, что скалы казались штрихованными.

Мы ехали мимо Баку. Нам выставляли заслоны из провизии, чтобы мы не входили в город. Мы ехали мимо Дагестана. Казаки из станицы выходили к поезду, прося помощи в междоусобной войне с горцами или продажи оружия.

У каждого человека есть мера горя, мера усталости, и если он наполнен горем, то его можно облить еще ведром горя – он большего не примет. Я потерял все свои мандаты и всех товарищей. Ехал на крыше поезда, завернувшись в газету. Так я приехал в Россию. Уже полегче. Можно говорить.

В Питере я встретился с Горьким и с друзьями по Опоязу.

Опояз после Октябрьской революции

Я вернулся с персидского фронта в начале декабря.

Опояз после Октябрьской революции получил штамп, печать и был зарегистрирован как научное общество.

Изданием занимались Осип Брик и я.

В институте истории искусств на Исаакиевской площади, в Институте живого слова рядом с Публичной библиотекой и частично в университете у нас было много учеников. Мы теперь работали более академично, не встречая никаких административных препятствий и все время споря об основах литературного творчества. Спор обострял все время я, пытаясь решать общие вопросы, перекидывая мосты от одного факта к другому, пропуская главное, утверждая неверное. Этот период закончился через два-три года переходом руководства к группе Леф, то есть главным образом к Маяковскому.

У Лефа была горячая страсть – желание принять участие в создании новой жизни.

Странным было то, что журнал, во главе которого стоял Маяковский, пытался отрицать значение искусства и, в частности, поэзии.

В журнале печатались Маяковский, Асеев, Пастернак, Третьяков, Кирсанов и другие известные поэты, но журнал отрицал поэзию, живопись, а выдвигал значение газеты и текстильного рисунка.

Журнал, отрицающий искусство, печатал не только стихи, но и статьи о поэзии, был связан с Мейерхольдом, Эйзенштейном и новой архитектурой.

Связан был Леф и с Опоязом, вся работа которого посвящалась искусству.

Одним из старых опоязовцев был Лев Якубинский. Я не лингвист и не берусь проследить научную работу Якубинского, и я сам был связан с ним только несколько лет, которые прошли в высоком вдохновении.

Лев Петрович был не только любимым учеником Бодуэна, но и человеком, который хотел преодолеть эмпиризм старого ученого. Якубинский стремился понять речь как части жизни, он шел к обобщениям и пришел нелегким трудом к марксизму.

Лев Петрович в Опоязе пытался разграничить язык в его разных функциях, доказывая, что звуковая сторона «языка поэзии» организована иначе, чем у языка в его поэтической функции.

В «Поэтике», изданной Опоязом в 1919 году, Якубинский формулировал свои мысли так: «...в стихотворном языковом мышлении звуки вплывают в светлое поле сознания; в связи с этим возникает эмоциональное к ним отношение, которое, в свою очередь, влечет установление известной зависимости между „содержанием“ стихотворения и его звуками; последнему способствуют также выразительные движения органов речи».

Это заключение пересматривало и отношение к артикуляции поэтического слова. Лев Петрович приводил здесь целый ряд примеров из разных языков и разных поэтик. Одной из самых интересных работ его был анализ высказываний Гоголя о малорусских песнях.

Лев Петрович рано отошел от Опояза, он долго работал с академиком Марром, читал основные курсы по языкознанию в Ленинграде, потом разочаровался в марризме, решив строить марксистское языкознание, и провел тяжелую борьбу: его долго не печатали.

Он пережил блокаду Ленинграда, заболел боязнью пространства и умер в депрессии. Работы его не издавались пятнадцать лет. Изданы они недавно и снабжены комментариями, в которых многое объявлено устаревшим.

С Борисом Михайловичем Эйхенбаумом встретился я более пятидесяти лет тому назад в Саперном переулке.

Этот красивый и элегантный приват-доцент не знал тогда, какая трудная жизнь у него будет.