Изменить стиль страницы

Он хотел знать буквально все: кто придумал сделать куклу первого должностного лица, и зачем он это придумал, и не имелось ли в виду оскорбить этим первое должностное лицо, и сколько стоит изготовление одной куклы, и сколько получаем мы, и от кого, и…

Будучи внуком врага народа, я сразу встал на путь помощи следствию. Показания мои носили глубоко признательный характер, но никак не могли помочь молодому любознательному человеку перетащить трактуемые события в сферу действия статьи 131, часть вторая, УК РФ — «Умышленное оскорбление, нанесенное в неприличной форме», — ибо для этого Генеральной прокуратуре надо было доказать сразу три вещи: сам факт оскорбления, умышленность этого оскорбления и неприличность формы, — а это было совершенно невозможно.

Судите сами. Во-первых, не было заявления со стороны как бы потерпевшего (человека, по моим наблюдениям, совершеннолетнего и довольно вменяемого) — и, по совести говоря, первым делом молодому человеку из Генпрокуратуры надо было бы допросить г-на Ельцина на предмет уточнения: а был ли г-н Ельцин оскорблен нашей программой?

За следователя это сделал некий тележурналист, и я своими ушами слышал, как Президент ответил: «Я этой программы не видал». После чего, впрочем, посмотрел на журналиста в точности по Ильфу — как русский царь на еврея, что, впрочем, имело под собой некоторые основания с обеих сторон.

Во-вторых (возвращаясь к статье 131, ч.2) — если я говорю, что никого оскорбить не хотел, то доказать умышленность оскорбления можно только путем чтения мыслей, что перестало считаться доказательством со времен разгона святой инквизиции.

Что же касается «неприличности формы», то способы определения оной УК РФ вообще оставляет без комментариев — и тут начинается праздник духа. В джемпере на королевском приеме — прилично? А во фраке в бане? Но это теория. А следователь прямо спросил меня, отдаю ли я себе отчет в том, что Президент России, одетый в обноски и с треухом на голове — это оскорбительно и неприлично. Я, разумеется, согласился — Президент России в обносках, какой ужас!..

Таким образом, по первому вопросу был достигнут стремительный консенсус, но он же оказался и последним, ибо следователь почему-то полагал, что в нашей программе таким кошмарным образом был одет именно Президент России, а мне всегда казалось, что мы имеем дело с пятью килограммами крашеной резины и кубометром поролона.

Недоразумение заходило так далеко, что следователь, упоминая в протоколе допроса персонажей программы, регулярно забывал ставить кавычки вокруг имен собственных и просто писал: Ельцин, Черномырдин… Кавычки, перед тем, как протокол подписать, аккуратно ставил я.

Весь этот совковый театр миниатюр происходил в Следственном управлении Генпрокуратуры в Благовещенском переулке, аккурат напротив дома, где многие годы жил Аркадий Райкин — что меня, безусловно, вдохновляло. «Думать надо… Сыбражать!»

Убедить друг друга в личной беседе нам со следователем не удалось, и однажды, в просветительских целях, я принес специально для него написанное эссе «Образ и прообраз» — и оно было приобщено к делу!

«…Прообраз — только толчок для фантазии, повод для литературной игры: реальный Нечаев — и Ставрогин („Бесы“), реальный Федор Толстой Американец — и герой репетиловского монолога, сосланный в Аляску и вернувшийся алеутом („Горе от ума“). Это правило работает даже в случае, когда образ носит имя прообраза: так, реальный Кутузов не тождествен Кутузову из „Войны и мира“, а Сирано де Бержерак Ростана — реальному Сирано…

Примеров этому несть числа. У Петра Первого в скульптуре работы М.Шемякина — непропорционально маленькая голова… В одном из портретов Пикассо у портретируемого — вполне реального человека — при рисунке в профиль оказалось два глаза. „Миттеран“ во французской телепрограмме „Гиньоль“ вообще был резиновой лягушкой. Ни то, ни другое, ни третье не является оскорблением хотя бы потому, что демонстративное расхождение образа и прообраза подчеркивает художественную независимость первого.

Итак, образ отталкивается от прообраза и, в зависимости от силы толчка, может улететь от него весьма далеко — и даже стать вовсе неузнаваемым: скажем, „Вид на Толедо во время грозы“ Эль Греко многие исследователи считают скрытым автопортретом испанского художника.

Образ может нравиться или не нравиться прообразу (некоторые крупные государственные деятели эпохи Возрождения даже узнавали себя в чертях на фресках „Страшного суда“ Микеланджело), — но в цивилизованной стране судить это нельзя — можно лишь судить об этом…»

Насчет цивилизованной страны — это я, конечно, хватил лишнего, но, в общем, уголовное дело против программы «Куклы» по части «оскорбления величества» издыхало на глазах.

И тогда какой-то умник в прокуратуре придумал покопаться насчет финансовых нарушений.

Как говорится: так бы сразу и сказали! За финансовые нарушения у нас можно пересажать вообще всех. Обрадованный прорезавшейся принципиальностью, я тут же предложил следователю не мелочиться с четвертым каналом, а сразу закрыть первый, на котором со мною расплачивались «наличманом» году еще эдак в девяностом.

Я выказал недюжинное гражданское мужество в готовности, во имя торжества закона, заложить всех, начиная с себя самого, но на мой гражданский порыв следователь отреагировал подозрительно уныло. Его интересовала только деятельность телекомпании «Дикси», производившей программу «Куклы» — зато интересовала настолько сильно, что допросы в течение года дошли аж до наших шоферов и уборщиц.

Следствию не удалось допросить только художественного руководителя программы Базиля Григорьева. С первыми лучами взошедшего над нами уголовного дела он улетел «в Париж по делу срочно» — и художественно руководил нами оттуда.

Тут следует заметить, что следователь наш, несмотря на молодость, был следователем по особо важным делам, — и на борьбу с резиновыми изделиями был переброшен с дела об убийстве Листьева. Квалификации он был нешуточной, и сомневаться в том, что повод для закрытия телекомпании подчиненными и.о. Генпрокурора России рано или поздно будет найден, не приходилось…

Но тут взяли на цугундер самого и.о.

Такое мольеровское развитие сюжета показалось мне несколько нарочитым, хотя принадлежность г-на Ильюшенко к ломброзианскому типу бросалась в глаза.

Прокуратуру произошедшее застало врасплох. Сначала сменился следователь. Потом о нас попросту «забыли», но дело, однако ж, закрывать не стали — глядишь, пригодится… Сменилось два Генпрокурора, прежде чем обнаружилось, что мы чисты перед законом: не то что состава преступления — события преступления, оказывается, отродясь не было.

Окажись на нашем месте какие-нибудь иностранные граждане, они бы тут плотоядно воскликнули, подали бы в суд на возмещение всяческих ущербов и хорошенько подразорили родимую прокуратуру. Но мы, внуки врагов народа, только прослезились от прижизненной реабилитации.

Нам, безусловно, повезло. Ни о каком торжестве закона, разумеется, речи быть не могло — просто конъюнктура повернулась к нам передом, а к г-ну Ильюшенко — задом. Такое иногда случается в переходные периоды…

Впрочем, не могу сказать, чтобы я опасался за свою судьбу слишком сильно, и вот почему. Кроме довольно прекраснодушной веры в справедливость, было у меня еще одно тайное подкрепление…

В самый разгар уголовного преследования «Кукол» я получил письмо из-под Пензы от одной женщины. Судя по почерку, моя корреспондентка была уже немолода и писать ей в жизни приходилось нечасто. Содержание письма поначалу поставило меня в тупик.

Женщина писала, как хорошо жить под Пензой. Она поведала, какой у нее просторный дом, какой рядом грибной лес и чистая речка. Потом подробно остановилась на хозяйстве: огород, куры, буренка… Дойдя до буренки, я отложил листок и перечитал адрес на конверте; я подумал — может, мне по ошибке передали письмо, адресованное в «Сельский час»… Но на конверте было написано: «в программу „Куклы“.»