Кран перепуска Иван Иванович начал приоткрывать лишь в тот момент, когда почувствовал первые импульсы тряски мотора. Трепетной рукой летчик повернул слегка рукоятку крана… И не поверил ушам своим. Прислушался. Нет, не ошибся: срывы в моторе, вибрация стали заметно меньше. "Еще чуть приоткрою", — подсказал он себе и тронул ручку… И радость разлилась теплом в груди. Мотор стал работать ровнее.

Он слушал секунд пятнадцать, все еще не доверяя первому успеху. "Как странно, — думал он, — на земле я готов был отстаивать идею перед кем угодно, свято в нее верил, а здесь словно не доверяю собственным ушам!"

Мотор все же еще потряхивал, но это была совсем другая тряска, без риска потерять мотор. И тут он решил открыть кран еще больше.

И свершилось чудо, которого так долго искали: впервые на этой высоте мотор заработал ровно и мягко.

Самолет как бы сразу плотнее «уселся» в воздухе. Нарастала скорость. ЯК запросился вверх.

Шунейко стал подниматься выше, и прошла первая минута подъема. Первая радость сменилась напряженным ожиданием новых подвохов со стороны мотора. Но вот и высота 12 километров, а мотор работает на удивление. Урчит в морозной синеве и тянет ввысь, словно и не было в нем «лихорадки». Стрелка тахометра, указателя оборотов, замерла на индексе 2700. Великолепно работает мотор!

Прошло еще минуты три. Однако с высоты 12 500 подъем сильно замедлился. Мотор работал ровно, но ему, как и летчику, недоставало воздуха. Летчик и мотор ослабевали. Движения человека стали медлительными, как бы полусонными. И мотор шуршал теперь, как бы засыпая. В воздухе было спокойно, и самолет плыл устойчиво, ровно, ручка управления почти застыла.

Все чаще Иван Иванович ощущал покалывание в суставах. "Сколько удастся набрать еще?" — думал он, а минуты шли и шли, и стрелка высотомера давно уже не глотала сотни метров высоты, как внизу, двигаясь на глазах, а топала от ступени к ступени неуловимо для глаза, как бы раздумывая и отдыхая поминутно, словно старый человек при подъеме на пятый этаж.

"Видно, это будет наш общий потолок — и мотора и мой, — продолжал свою замедленную мысль летчик. — И то ладно, что в этом у нас с ним наметилась гармония… Что проку, если бы он мог подняться выше, а я нет…"

Прошло еще время. Если бы у Шунейко тогда спросили: "Сколько минут?" — он не смог бы ответить: все происходило в каком-то приглушенном состоянии. Он поднялся на высоту 13 750 метров, отлично видел эти цифры, пробыл на этой высоте несколько минут, пытаясь набрать еще хоть десяток метров, и не уловил в себе ни положительных, ни отрицательных эмоций. Его не радовал ни огромный успех, не огорчали и боли. Он лишь прислушивался к чему-то — к мотору ли, к уколам, к пульсу и взглядом из-под тяжелых век гипнотизировал две стрелки заиндевелых циферблатов — высоты и скорости.

Зато потом, снизившись, уже над аэродромом, когда снял заснеженную маску, "этот надоедный намордник", и вытер мокрый подбородок, губы, нос, он наконец вздохнул полной грудью. И с этим вздохом в душу его влетела некая птица дотоле неведомой великой радости. Он понял, что этот день его. Что это его кульминационная точка. И может быть, этот час так и останется самым значительным часом всей его жизни…

Полеты на высоты свыше 13 километров стали практиковать каждый погожий день. И каждый день наркомат, главный штаб требовали отчетов о состоянии работы.

В связи с этим вспомнился характерный разговор.

Однажды наш начальник Даниил Степанович Зосим, сам инженер-летчик, знакомый с высотными полетами (перед войной он принимал участие в испытаниях одного из первых советских скафандров), спросил Шунейко.

— Скажи, пожалуйста, Иван Иванович, будучи на моем месте, сколько бы ты заплатил летчику за риск таких полетов на высоту?

Некоторое время Шунейко молча глядел в глаза Зосиму и, улыбаясь светло, хотел проникнуть в тонкую суть вопроса. Потом ответил:

— На мой взгляд, Даниил Степанович, эти полеты стоят столько, сколько стоит моя жизнь.

В героическое, военное время самоотверженность высотных полетов воспринималась обычной работой всякого добросовестного летчика-испытателя.

За риск такого полета летчик получал что-нибудь рублей триста за вылет. Естественно, по курсу сорок третьего года.

Теперь, оглядываясь назад, думаю, что оплата эта была скорее символическая, потому что питание тогда стоило очень дорого.

Но нас, летчиков, кормили хорошо, и это давало нам возможность делать в отдельные дни по пять-шесть полетов, чтобы лучше отработать самолет для фронта.

Платили нам по довоенной традиции, и, если бы не платили совсем, мы летали бы ничуть не хуже. Мы работали с не меньшим энтузиазмом, чем все, кто работал тогда для фронта. Мы видели в цехах авиационных заводов рабочих, бледных, истощенных, с усталыми, но горящими глазами. Среди них было много женщин. И они иногда по неделям не выходили из цехов. Карточка первой рабочей категории укрепляла в них сознание важности их труда, их профессии, была их кормилицей… Розовый листок бумаги, месячный календарик, с водяными знаками на просвет, ценился тогда выше денег.

Как-то в ту пору наша бригада испытателей была в командировке на сибирском авиазаводе. В помощь нам институт командировал из Москвы техника по приборам Петю Щепкина.

Когда Петр появился в бараке летно-испытательной станции, мы с трудом его узнали: у него было опухшее от голода лицо.

Всей бригадой мы потащили его в столовую, и каждый старался щедро поделиться с прибывшим из Москвы. Мы не отрывали глаз от него, поражаясь, с какой жадностью он набросился на еду. Наелся он нескоро, но всего съесть так и не смог.

Мы поднялись из-за стола, он все медлил чего-то. Потом отмахнулся рукой, как бы отбрасывая в сторону смущение, достал из ватного зипуна стеклянную банку и старательно сложил в нее остатки со всех тарелок, завязал аккуратненько кусочком материи и спрятал в карман.

В последующие дни в гостинице на окне у него скопилось много таких банок. Он, очевидно, намеревался все это везти домой детям, хотя, как и мы, не представлял, когда нас отпустят с завода…

Мы с грустью смотрели на пенистое содержимое банок на окне, но ничего Петру не говорили, ждали, когда это у него пройдет.

Примерно в тот же период нашей деятельности на сибирском авиазаводе мы решили «закатить» обед в честь освобождения невинно пострадавшего в определенный период очень видного инженера и весьма достойного человека.

Нас было четверо: ведущий инженер, экспериментатор, летчик и жена летчика. К вечеру мы ждали нашего друга и хотели его обласкать как можно теплее. Нам хотелось, чтобы сердце его сразу оттаяло и вылило всё слезы горькой обиды.

Итак, вместе с гостем нас должно было быть пятеро, и мы рассчитали все, чтобы получился великолепный обед на пять персон.

Бутылку водки приобрели по спецталону: покупать ее на рынке было бы расточительством — стоила она тогда 800 рублей.

Но все необходимое для борща, для котлет с картофелем, для муса нужно было покупать на базаре. И пока бригада отправилась летать, жена летчика отправилась на рынок.

Мы напутствовали ее, чтобы не жалела денег, чтоб все было по максимальной норме. Почти как до войны. Мяса наказали купить не меньше полутора килограммов, картошки — килограмма три, капусты, свеклы, моркови, чесноку, луку, еще чего-то, каких-то ягод на мус… Немного сала, масла. Дали ей три тысячи рублей, которые она и истратила. Но зато каким великолепным получился обед!.. В борще оказалась даже сметана!.. По две шикарные котлеты каждому! Словом, фантазия!

Мы были молоды. Как очень нужных тогда ОКБ людей, нас поселили временно в огромной квартире, которую до нас занимал Андрей Николаевич Туполев, уехавший в Москву. В квартире было много дров, стоял огромный стол, удобная мебель. Под столом мы обнаружили ящик с пластинками и патефон. Очевидно, Андрей Николаевич забыл захватить их с собой.

Обед и вечер удались на славу. И, несмотря на то, что в послевоенные годы мы едали и более изысканные блюда, т о тобед мы запомнили все пятеро как самый значительный, как самый теплый и счастливый, самый вкусный и задушевный. И может быть, пятому из нас он добавил так необходимой веры в людей и радости счастливой жизни…