Поездка на автобусе тем же самым маршрутом, которым вы ездили с работы, из кино, из китайских ресторанчиков, и зрелище того, как то же самое солнце садится за теми же самыми облупленными домами, и тот же самый запах разогретой воды в первые часы после катастрофы способны обернуться либо сюрреалистическим кошмаром обыденности, либо погружением в благодатные воды драгоценной рутины. Я сидел среди сорока изнывавших от жары людей и смотрел, как мать причесывает дочку, мягко и аккуратно перетягивая хвостик розовыми резинками; и к тому времени, когда мне пора было дергать за сигнальный шнур, чтобы водитель сделал остановку возле Террасы, я уже знал, что все будет хорошо и что совсем скоро я смогу плакать.
В почтовом ящике не было писем. Я вошел и увидел Артура, который сидел на диване и листал журнал. На полу перед ним лежал большой клетчатый чемодан. Он был мертвенно бледен и явно не спал ночь. В его тонких пальцах дрожала сигарета. Я подошел к нему, мы обнялись и заплакали. Намочили плечи и горло друг другу, сотни раз вытирая хлюпающие носы.
— А у меня неприятности, — сказал он, наконец, всхлипывая. Я почувствовал, как внезапно напряглись его плечи. — И некоторым образом виноват в них ты.
— Что?
— Друзья твоего отца сегодня искали меня. У матери. — Сквозь бледность и изможденность на его лице проступила привычная кривоватая гримаса. Он все еще мог видеть смешное в этой ситуации. — Я никогда не слышал от тебя, что ты, скажем так, отпрыск столь влиятельных родителей, — сказал он.
— В каком смысле? Что они от тебя хотели?
Он указал на огромный чемодан.
— Во-первых, они объяснили, как мне необычайно повезло, что они не попортили мое смазливое педерастическое личико. И потребовали, чтобы я уехал из города.
— Как они… и что ты собираешься делать?
— Уезжаю. Я собираюсь в Нью-Йорк. Просто остался, чтобы попрощаться с тобой и обнулить свой банковский счет. Можно я здесь переночую? — Он попытался улыбнуться. — Это безопасно?
— Тебе необязательно уезжать.
— Правда? Ты можешь как-то на это повлиять?
Я задумался.
— Нет, — ответил я. — Не могу.
Я прислушался к себе, но, против ожидания, не ощутил ни тревоги, ни ужаса от мысли, что отец узнал мою тайну.
— Как же они… ах да! Письмо.
— Наверное, так оно и было.
— Оно было у него, когда он… когда его нашли? Почему?
— О каком письме идет речь?
— От Флокс. Безумное письмо.
— Он мог оставить его себе ради смеха.
У меня появилась мысль, и я встал, глядя на коробки со своим скарбом, которые так и не распаковал.
— Наверное, будут похороны, — сказал я. — Вот. Ты не хочешь остаться, чтобы проводить его?
Артур не поднимал глаз. Я заметил, как его шею, до самых розовых мочек, заливал румянец. Но это не было признаком смущения.
— Нет, — ответил он наконец. — Не хочу. Похороны вообще глупый ритуал. А похороны Кливленда будут самым глупым ритуалом в мире.
— А я хочу пойти.
— Хорошо, — пробормотал он, не глядя на меня. — Потом расскажешь, как все было.
— Я имею в виду, что хотел бы пойти с тобой.
Молчание. Потом он поднял лицо ко мне.
— Я удивлен. — Но он не выглядел удивленным. Ровный, ясный взгляд, ровная дуга левой брови. — А я думал, ты будешь собирать обрывки своей гетеросексуальности.
Я подошел к нему и сел рядом, нога к ноге.
— Не знаю, может, я так и сделаю, — промолвил я. — Ну что, пойдем вместе?
— Я тут подумывал об Испании, — обронил он.
Может быть, с моей стороны и было глупо бояться, но я тоже упаковал кое-какие вещи, и мы переночевали в отеле; а может, с нашей стороны глупо было не бояться, потому что мы сняли номер в «Дюкене», где остановились под фамилией Сандерс. Сумрачные, наполненные тихим гулом коридоры, неподвижные портьеры на окнах, — все это напоминало мне о последнем визите в отель, с Кливлендом. По правде говоря, все вокруг напоминало мне о нем, будто он отписал мне весь мир по завещанию. К тому моменту, когда я скользнул под свежие простыни на второй чужой мне кровати за день, я уже не мог выносить боли и горечи, не был способен ни на что, кроме как провалиться в тяжелое забытье. Мне приснился отец. Он кричал.
Среди немногих вещей, которые я взял с собой, — одежда, паспорт, швейцарский складной нож, три тысячи долларов, нетронутые со дня бар-мицвы и переведенные в чеки, — была фотография Флокс и ее золотистый носок, который она оставила в моей ванной в июле. Я потом часто об этом думал. Я знаю, что любил Артура и Кливленда, потому что они изменили меня. Я знаю, что Артур не пересекал той вежливой дистанции, на которой я всегда держал окружающих. Я также знаю, что за каждым шокирующим прорывом в этой моей броне стоит Кливленд. От них я перенял манеру говорить и одеваться и страсть к болтовне. Но я не нахожу в себе явных следов, которые могла оставить Флокс: ни привычек, ни хобби, ни фразы. Довольно долго я не мог понять, любил ли ее или нет. Но как только я обнаружил, что могу любить мужчину — настоящей любовью с поцелуями, слезами и подарками, — мне стал заметен след, который оставила во мне женщина. След, который оставила Флокс. И этот след гораздо лучше того, что может оставить мужчина.
С отцом я больше не виделся, Кливленд мертв, Артур, кажется, сейчас на Мальорке. Однако благодаря тому, что я ношу в себе память о них — ну же, Бехштейн, назови вещи своими именами! — они мне больше не нужны. В конце концов, человек способен научиться быть себе отцом. Но вот чему я никогда не научусь, так это быть целым миром, каким была Флокс. Миром с собственной флорой и фауной, законами физики, атмосферой и птицами. Я остался, как Колридж с его бесполезными романтическими стихами, с блестящим носком и воспоминаниями, фальсифицированным отчетом о моем визите на ее планету, оставляющим неясности насчет того, что же там произошло и почему я не мог там остаться. Да, я любил ее, но тогда не нуждался в ней либо нуждался слишком мало. Она — мир, обретенный и потерянный мною. У меня осталась лишь фотография и носок. Я жалею, что не попрощался с ней.
Так или иначе, меня спасла не любовь, а дружба. Мы с Артуром перебрались из Нью-Йорка в Париж, а оттуда — в Барселону. Мы знакомились и ненадолго сближались с молодыми мужчинами и женщинами, потом с удивлением обнаружили, что нам практически нечего сказать друг другу. Когда мы все-таки заговаривали, речь шла только о Кливленде. Казалось, что он остался единственным связующим звеном между нами, и мы грустно смотрели в бокалы темного испанского вина. Мы объединились, но не стали единым целым, потому что не доверяли друг другу, хотя оба испытывали искреннее и теплое чувство привязанности.
Мне рассказывали, что похороны Кливленда превратились в странное действо, на которое пришли пьяные и таинственные бродяги и вся его призрачная семья. Фелдман и Ларч с дюжиной других байкеров сформировали вокруг катафалка траурный эскорт, какой принят у морских пехотинцев. Погребальную службу отправлял карлик, преподобный Арнинг, которому Кливленд приходился внучатым племянником. Сестра Кливленда Анна прилетела из Нью-Йорка и стояла рядом с могилой брата в его черной кожаной куртке. Любовник отца, Джеральд, так истерически рыдал, что ему пришлось вернуться в машину. Мохаммед, по его словам, все время держался рядом с Джейн, обнимая ее за плечи, в ожидании того момента, когда она все-таки заплачет; но Джейн, как это бывает с теми, у кого долго и мучительно умирал от рака любимый человек, проявила силу и смирение и, не отводя глаз, бесстрастно наблюдала за скорбными движениями крохотных рук преподобного и выходками толпы. На ней было странное кургузое черное платье, которое сорок лет назад ее мать носила в виргинской глубинке, так что и эта особа наложила трагикомический отпечаток на похороны, которые и сам Кливленд не смог бы сделать лучше. Я отчаянно жалею, что не был там. Я должен был с ним попрощаться.
Когда я сейчас вспоминаю то головокружительное лето, глупое, нелепое, милое и страшное, мне кажется, что в те дни я ел, вдыхал запах чужой кожи, различал оттенки цвета, даже просто сидел с несравнимо большей страстью и надеждой. И страсть была полна веры и верности, а надежда — самоотверженности. Люди, которых я любил, были личностями, вокруг которых рождались слухи и поднималась шумиха. Я ходил с ними в кино и сидел возле памятников. Разумеется, то, что я написал, не мемуары, а всего лишь воспоминания, искаженные тоской по прошлому, стирающей его истинные следы. И конечно, как всегда, я все преувеличил.