Не забывай меня, пожалуйста, никогда. Мне без тебя невозможно. Я целый день чувствовал – что ничего хорошего сегодня не будет, что тебя я не увижу, что зачем-то пропадает очень хороший четверг.
Ведь еще ничего? Еще все хорошо? Еще мы будем вместе? Это просто сейчас, пока, сегодня, десятого, в четверг – я один. А мы еще увидимся? Целую тебя крепко, моя девочка. Мы еще увидимся.
Е.Ш.
29.
Понедельник, 28 января (1929)
Пока я разговаривал с тобой в больнице – весь мир стоял на месте, все было ясно и жить было нетрудно. Но я и до ворот еще не дошел, как все опять перевернулось вверх ногами. Жить без тебя невозможно, обидно, неинтересно. Ты – моя худенькая девочка, моя, помни это, пожалуйста.
Я так задумался о тебе, что свернул на какую-то чужую улицу. На Мытнинскую, что ли. Я думал, что иду по пятой Советской и вдруг вышел на десятую.
В трамвае, когда я вошел, погас свет. Все шутили насчет Волховстроя и смеялись. А я грустил. Ничего?
К Аничке я не пошел, после больницы. Мне ни с кем не хотелось разговаривать.
Вечером у Макарьевых я слушал московского поэта Антокольского. Он пишет очень рассудочные стихи, а читает их так, будто это песни, бред, пророчество или еще черт знает что. Он худенький, черноглазенький, помятенький, лысеющий, в вязаном жилете. Спереди нет зуба. Рот слабый, как у нехороших мальчиков. Но что-то в нем есть. В глазу что ли приятное и знакомое сумасшествие. Глаз у него иногда, как бывает у пристяжной тройки, когда она на всем ходу, косит. А впрочем – чужой он все-таки. К концу вечера он своими криками меня немножко загипнотизировал. Ничего не понимая, я чувствовал себя веселей и крепче, как будто музыку слушал. Я веселей думал о тебе, что скоро среда, что ты меня, наверное, любишь, что мы уедем. Мое главное сумасшествие ведь в том, что я не думаю, а вижу. И я видел, как мы с тобой уехали. Видел до мельчайших подробностей нашу комнату. Видел, как ты утром пошла умываться. Рукомойник медный висит в передней на стенке. Когда ты умывалась – вдруг что-то меня стало беспокоить. Знаешь что? Я по стуку крана понял, что вода в рукомойнике кончается, а тебе не хватит умыться, а я не одет, а надо сбегать за водой к роднику во двор. Я знал, какая хорошая погода и как ты наклонилась, умываясь, и как я тебя люблю. Ничего? И знакомых – ни одного. При этом лицо у меня было внимательное, а щупленький Антокольский плясал, кричал и махал рукой, а ты в больнице лежала на койке, или курила в ванной, или спала. Мой песик бедненький, мой дорогой, мой тоненький, я хочу к тебе.
Ушел я от Макарьевых совсем поздно. Около двух было. Ты спала?
Пес мой родной, когда тебя видишь, делается легче, без тебя чувствуешь тоску, как ржавчину или как холод, или как боль. Ты знаешь – я сейчас помешан только на тебе. Никогда я тебя не разлюблю и никому тебя не отдам. Хожу дураком заржавленным. Прости, миленькая.
Работать я начал, потому что ты сказала, что надо работать, чтобы тебе можно было рассказать, что я работаю. Вот я какой осел.
Пес, ты поговори с Ольгой Николаевной, чтобы тебе дала пантопон заранее. Поговори завтра же.
Вчера, мой песик дорогой, я узнал, что Леночка к тебе приедет в среду. Я говорил с Сашей по телефону, и он меня обрадовал этой роскошной новостью. Во-первых, она у тебя засидится назло. Во-вторых – если будет новая нянька, меня просто не пустят к тебе третьим. Пес, может быть, ты напишешь записку, а я завтра передам ее Саше или прямо ей, что к тебе нельзя, что тебя будут купать или смотреть, или еще там что-нибудь? Или пошли ей сегодня страшно ласковую открытку с просьбой пока не приходить. Я тоже скажу, что не иду к тебе. Как ты думаешь? Напиши, что ты сейчас не в себе или не в духе. Напиши, что ты бросаешься на посетителей и кусаешь их. Спасись как-нибудь: мы и так мало видимся. Ладно? Я вчера Аничку еще вытерпел, а если Леночка у тебя засидится, я убью всех нянек и зарежу Друзкина.
Вчера, когда говорил с Сашкой, поговорил и с Юрием Николаевичем. Он, видимо, судя по его словам, поправился.
Сегодня ко мне в «Еж» вдруг пришел, Шкловский. Он ничего. При его лысине, дерзости и темпераменте – в нем есть все-таки какая-то детская свежесть. Он конфузится. Собеседника он чувствует все время, реагирует. Собеседник ему не только слушатель, как Юрию Николаевичу. <...>
Песик, я сейчас перед больницей, пойду за своими карточками. Если они хоть немножко похожи – я вложу их в письмо. Не ругай меня за наружность, девочка, если тебе не понравится карточка. Я сам не рад, что я урод.
Твоя фотография – мое мученье. Ты там такая добрая и такая похожая, что как посмотришь – хочется устроить скандал, пожаловаться, пойти походить кругом больницы. Еще больше скучаешь по тебе, когда смотришь на карточку. Прости меня, я больше не буду жаловаться. Карточку я Лёничке не верну. Он обойдется. Не пущу я тебя к нему на письменный стол. Ни за что, и не проси.
Девочка моя милая, завтра я опять принесу письмо, но попозже, около четырех. Между четырьмя и пятью.
Ты не отдала сегодня ответ на мое письмо Сашке? Он хотел занести тебе передачу в двенадцать часов.
Не скучай без меня – я ведь с тобой. Прости, что я пишу тебе и об Антокольском и о Шкловском – но я так привык тебе рассказывать все. Я тебя люблю, как никогда в жизни, и больше никого, никогда любить не хочу и не смогу и не буду. <...> Думай обо мне. Целую тебя крепко.
Е. Ш.
30.
Понедельник, 28 января (1929)
Милый мой, единственный мой дружок; мне целый день хотелось тебе писать и все мешали, шумели, говорили, дергали. Наконец-то стало тихо, пусто, поздно, и я могу рассказывать тебе, как я сегодня без тебя жил.
Во-первых, в городе исчезла ветчина. Я не мог нигде найти для тебя такую ветчину, как надо. Ту, что я тебе принес, отрезали прямо от окорока ножом, а не машиной от рулета. Она грубовата, с кожей, нарезана толсто. Я огорчен.
Ты вышла ко мне – и мне сразу стало теплей. Но мне очень грустно, ты скучаешь, ты худенькая, ты простужена. Ну что за глупости делаются на свете! Кому лучше оттого, что я тебя не могу видеть все время, когда захочу.
Я ехал обратно на площадке, чтобы легче было думать, по дороге вдруг вспомнил, что я тебе не привез «Красную вечернюю», – и опять огорчился. Я вернулся бы, но в Госиздате ждет Маршак. Он приехал из Детского. Завтра я у него с утра работаю, и сегодня (пишу в понедельник вечером) мы уже два раза заседали.
Самое ужасное, Котик, что я очень ленивый чиновник. Недоделанные дела когда-нибудь задавят меня и выгонят вон со службы. Мне писать надо, а не служить. А писать-то я еще не очень научился.
Прости, что пишу глупости, да еще о себе. Ты меня избаловала.
Из Госиздата меня чуть не силой затащил в пивную Заболоцкий. Это теперь мой первый друг, вежливый, обходительный, внимательный. Все это с тех пор, как мы поссорились. Было уже шесть часов. Домой идти – невыносимо. Я пошел с ним. Он читал стихи и говорил о Маршаке, а потом и обо мне. Знаешь, что он мне внезапно сказал: «У вас внутренняя жизнь богаче, чем у меня, у Введенского, у Хармса. Правда, я вас совсем не знаю, но мне так кажется. А куда это идет – неизвестно. Наверное, в личную жизнь?» [4] Зачеркнуты мои глупые остроты. Прости, что пишу об этом, но я человек не очень уверенный. Все, что я о себе услышу, – мне ужасно важно, такой я чудак и осел. Вероятно, Заболоцкий врет, но мне интересно, как он пришел к такому заключению обо мне. Опять прости меня.
Вечером были выборы в правление Союза писателей. Я, оказывается, был намечен не в члены правления, а в кандидаты. В кандидаты меня выбрали сравнительно дружно. Но для чего мне это – неизвестно. Кандидаты правления по уставу пользуются правами и несут обязанности членов правления. В среду, в шесть часов первое заседание правления. Кроме того я выбран председателем детской секции союза. Начнется никому не нужная ерунда, толчея, болтовня.
4
После этих слов – зачеркнутый текст.