Не только. Не только. В вокзальном туалете я долго рассматривал свою физиономию в узком зеркале над умывальником и убедился, что не только из-за восьмигранника и пальто, не только. Я смотрел в незнакомое свое лицо и талдычил про себя: "Не только".

— Ну что, пацан, очень доволен собой? — спросил железнодорожник, проходя к кабинам.

— Не только, — вырвалось у меня вслух.

Вот оно: пацан! Еще утром я был в студенческом возрасте, а сейчас, к вечеру, сам вижу, что мальчишка. Не пальто и восьмигранник, а возраст сделал меня неуловимым.

Теперь, значит, можно отбросить погоню, хоть я к ней и привык, отбросить навсегда и окончательно. А себя всецело направить на служение человечеству, и вперед — за корзиной!

Кому-никому, а предъявление ягод — только тогда и выйдет разговор. С кем — ни с кем. Но, оказывается, не все я учитывал в своем плане, хотя мне-то казалось, что все.

К последней электричке у меня было полное грибниковое вооружение — в починенной корзине, никто ее, конечно, не увел — находился пластиковый пакет с колбасой-батоном-сыром и фляжка с водой. С таким паспортом — через любую таможню без досмотра! Не хватало только резиновых сапог, чтобы уж в любую погоду, обязательно надо купить с первой же грибной выручки и поменьше размером. В моих ботинках ноге стало чересчур свободно, и я напихал в них бумаги и положил стельки.

Начать свои поиски я решил с тех мест, где не бывал ни разу после того, как нам дали квартиру в новом районе. Почему-то у грибников сложилось обыкновение, если собираются ехать с вечера, то уезжать обязательно с последней электричкой. И хотя сплошь и рядом попадают на вокзал загодя и спокойно могли бы сесть в предпоследнюю или еще раньше, по-чумовому ждут последней. В ней всегда людно, а уж в третий вагон и не суйся — место свиданий. Чаще договариваются: третий от головы или третий от хвоста — считается, третий легче запомнить. На городских попутных платформах грибники сразу бросаются к третьим вагонам, как бы не опоздать на свидание с такими же пенсионерами, как сами. Да и одиночки тоже стремятся присоединиться в третьем, авось кто проговорится о заветном месте. Я сам всегда хоть и не подслушивал, но предпочитал третий. Теперь же забрался в четвертый: вроде и дочинить корзину, и вытянуться на диване, когда захочется спать, на самом же деле уединился из-за своей необычности, не исключено, что опасался разоблачения или еще чего. Корзина же не требовала никакой допочинки, спать мне тоже не хотелось — ни в одном глазу. Ну и пошли размышления. Больше суток на ногах, в бегах — и не устал. От нервотрепки, что ли? С другой стороны, какая у пацана нервотрепка? Настроение у меня сбивалось преимущественно на смешное, легкомысленное, без конца хотелось мороженого. Покупал, ел, а хотелось еще. Забывал даже временами о своем долге насчет человечества. Стал мечтать, что теперь смогу поступить в летное училище, а там и на космонавта. Вспоминал котенка, как он махнул через забор или как еще до ягод чесал задней ногой за ухом — уж так выходило для меня смешно, оттого что задней ногой, а за ухом! Потянуло попрыгать на одной ножке. Побежать бы сейчас к маме и рассказать про котенка. Вот насколько затянуло меня в детство. Какая уж мама. Обдало сознанием полного одиночества, но не всерьез. Скользнула мысль, не податься ли в детдом и начать все сначала и не в космонавты, а в артисты, даже в цирковые дрессировщики. Спохватывался, будил взрослое сознание, чтобы призвать к порядку несознательного сопляка.

Так потом и шло: старик возводил плотину из надо, стыдно, обязан, человечество; ее все чаще просасывало: а я не буду, а я хочу, мне так хорошо. И вдруг сносило плотину начисто. Старику даже нравилось любоваться безрассудством, и он все ленивее с каждым разом брался за новую плотину. С такой слегка обузданной стихией в голове я носился с корзиной по лесам, набирал грибов, вырезал свистушки, затаиваясь, подстерегал белок — посмотреть, как они скачут по сучьям или, заметив меня, прячутся за ствол, обняв его цапучими лапками, а потом, словно приглашая поиграть, высовывают из-за ствола мордочки. Сдается мне, не разыскивал я в те времена толком ягоды. Вот именно, времена. Сколько, что происходило, представляется отрывочно и туманно-расплывчатым.

Вся рыночная деятельность совсем как бы стерлась, только помнится, как отрывок из кинофильма: я в грибном ряду, и все смеются, я тоже смеюсь, и, может быть, смеются надо мной. И еще хмурый бородач в панамке, про которого говорили: торгует от жадности. Во времена я не спал, ни разу не захотелось. Прятал корзину, нашлось такое место около пустыря, на котором всегда какие-нибудь ребята играли в футбол. Я тоже играл. Сначала смотрел, а потом как-то позвали: "Эй ты, Старый, вставай в защиту!" Так и звали: Старый. Чем неожиданнее или страннее прозвище, тем глубже, вероятно, спрятана его причина. Ведь почувствовали каким-то образом ребята с пустыря мою сущность. А то я ходил в кино, часто с сеанса на сеанс. Любил по-прежнему париться в бане. В баню пускали и вечером, не то что в кино. Последняя электричка, и на рассвете в леса. Мелькание времен. Веселые времена, хоть и стертые, словно глядишь с карусели.

Как-то в последней электричке, в четвертом вагоне (не от желания уединиться, а уже от привычки садился только в четвертый вагон), ненадолго приостановилась карусель, и спокойно представилось и разграничилось прошлое, то, что есть и что, возможно, будет. Я потянулся за спичечным коробком, в котором у меня все еще хранились те, обратные, ягоды возможность возвращения, и открыл ее: что, если съесть две-три ягоды и перестать молодеть? "Что-то ты, мальчик, не вверх, а будто в землю растешь?" — сказал мне пространщик в бане, и я стал ходить в другую баню. Или даже немного постареть? Но тут карусель снова тронулась, и стерлись границы, замелькали, убыстряясь, времена со всеми веселыми соблазнами. На ходу как отпечаталось: память мешает счастью… мудрость — преддверие смерти… Последнее, как себя помню, — сижу с открытым спичечным коробком в руках, и меня заливает блаженство карусели, и мысли все проще, а радость все больше. Пусть всегда будет мама! И по складам: ма-ма, м-а, а. А. Мелькнули нарисованные человечки-огуречки, накрученные разноцветными карандашами клубки линий, и не осталось никакой памяти — только сознание бытия, радости, что бытие начинается с ничего, с чистоты. Я думаю, что взаправду могла бы начаться новая жизнь сознания, памяти от нуля. Пройдя какое-то время, чтобы возврат стертых воспоминаний не мог бы уже состояться… Но получилось по-другому. В руках у меня оставался открытый коробок с ягодами, и руки немедленно, по закону первичного освоения среды, начиная от нуля, потащили ягоды в рот и перетаскали весь коробок. Так мне мнится то, что произошло вне сознания. И старая память, не успев сгинуть, попятилась на свое место.

Я очнулся с пустым коробком в руке, скованностью в мышцах и с непреодолимой сонливостью и сейчас же уснул, прикорнув к корзинке. Окончательно пришел в себя в больнице, говорят, не очень скоро, а назвался еще позже. Не скрывал, а не знал сам. Глядел в зеркало на заросшее щетиной морщинистое свое лицо и вдруг вспомнил, что было и кто я. Что было, я не рассказывал никому. Жена. Похоронили за это время жену. Последний раз я слышал тогда ее удаляющиеся шаги. В памяти же они звучат до сих пор.

Сам я дряхлею быстрее, чем положено для моего возраста. Считается, что у меня был провал памяти, вернее всего, от возрастного склероза. Сосед и садовод Ананасыч-Бергамотыч навещает меня. Про склероз он, конечно, догадался первым, раньше врачей. Он даже считает, что склероза мне маловато, небось микроинсульт. Многое ему все-таки неясно, и он хотел бы выяснить, в какой одежде я вернулся из больницы. Много раз пускался рассказывать про мнимого Жору и запутывался, только твердо верил, что в последний день Жора торопился на уколы и он, Хлорофосыч, догадался, что на уколы, сам в молодости лечился и помнил, как важно не пропустить очередной укол.