Удивило крыльцо: оно одно было не только доведено до конца, но построено затейливо, с выдумкой, — с резными столбиками, поручнями, скамеечкой, будто хозяева решили, что без всего можно прожить, а без хорошего крыльца нельзя. Это уже не хозяйственность, а чудачество какое-то, подумала Ольга. Хотя чудачество было не только с крыльцом. Как, например, можно жить без ворот, когда во дворе такое богатство? Топливо в эту суровую военную зиму дорого так же, как хлеб. Даже ей, Ольге, никогда не бравшей чужое (государственное и оставленное беженцами она не считала чужим), нелегко было бы удержаться от искушения, если бы рядом жил сосед, во дворе которого лежало столько дерева и не было бы ворот.
Раз тут все настежь, то и зайти в такой дом можно, как в лавку, не спрашивая разрешения, без стука.
Ольга вошла в коридор, тут не было дверей в недостроенную половину дома — чернел проем, и пахло хлевом, сеном и навозом. Открыла дверь налево и попала в жилое помещение — просторную и теплую кухню. За столом сидели Командир и хозяин, довольно пожилой человек, и... выпивали. На непокрытом столе стояла бутыль с мутноватой жидкостью, это же питье было в стакане, стоявшем перед Командиром, перед хозяином стояла кружка из консервной банки, в тарелке квашеная капуста, лежали полбуханки хлеба и какой-то странный нож.
Ольгу все это неприятно поразило. Нет, не то, что люди пили и закусывали, а обыденность поведения подпольщиков и, показалось ей, непростительная неосторожность, полная противоположность тому, что она увидела, услышала и почувствовала на первой явочной квартире: там все, как говорится, было на нерве, на самых высоких чувствах, каждый жест и слово приобретали особый смысл, даже в том, как ее угостили чаем, было какое-то особенное благородство и тоже определенный смысл. А может, просто после того высокого, к чему она душевно приобщилась, ее немного разочаровала эта опротивевшая, будничная картина, которую она наблюдала и до войны, когда Адась чуть ли не каждый день прикладывался к рюмке, и часто видит теперь: полицаи, как голодные собаки, шныряют, ищут, где бы схватить на дармовщинку этой гадости. Но у «бобиков» другой жизни и быть не может. А она увидела другую жизнь — у Олеся, у Янины Осиповны. Возможно, что из женской солидарности она обиделась за Янину: всегда вот так, жена где-то дрожит за него, а муж с рюмкой целуется...
Но все рассеялось, как только она увидела, как посмотрел на нее Командир, как поднялся навстречу, в глазах его была та же тревога, что и у Янины Осиповны. Вероятно, в ту минуту Ольга осознала один из главных законов конспирации: наибольшая безопасность и осторожность — в естественности, обычности обстоятельств и поведения. У учительницы должно все быть как у учительницы, а у этого мужика — как у мужика: чтобы из дверей попахивало хлевом, хлеб резали сапожным ножом и пили самогонку из жестяной кружки.
Настроение у Ольги быстро изменилось еще и потому, что этого человека, хозяина, она тоже знала по рынку, везло ей в тот день. Он не часто появлялся там, но комаровским торговкам запомнился один случай. Человек этот, инвалид, без ноги, на деревяшке, однажды продавал сапоги, и к нему прицепился милиционер. Оба разгорячились и схватились за грудки. Тогда милиционер его арестовал за оскорбление власти и повел в отделение. Хотя милиционер у торговок был своим парнем, никого из них не давал в обиду и сам благодаря отзывчивости своей неплохо кормился, бабы все равно заступились за инвалида. Окружили его и подняли крик, бунтовали за справедливость, угрожали, что пойдут к начальнику. Милиционер вынужден был простить оскорбление, за что был вознагражден славой хорошего человека и получил компенсацию за оторванную пуговицу.
Не дав Ольге отойти от порога, Командир нетерпеливо спросил:
— Что там?
Увидел, что она точно сконфузилась, понял ее осторожность, похвалил про себя и тут же представил старика:
— Это наш товарищ. Захар Петрович, тот самый «Витек»...
— Вот, черти, выдумали! — с улыбкой покачал головой хозяин и тоже поднялся, громко стуча протезом по полу, взял около печи табурет, поставил к столу, пригласил: — Садись, Ольга, мы тебе погреться дадим.
Ольга села и рассказала, что случилось в Пушкинском поселке и что думает Янина Осиповна, передала и предупреждение ее, чтобы он не появлялся пока.
Командир слушал молча, став вдруг серьезным, озабоченным. А Ольга почувствовала вдруг, что ее голос дрожит. Удивилась, почему волнуется, рассказывая о выполнении первого задания, очень простого, по существу обычной человеческой услуги. Потом поняла. Все это теперь, в ее рассказе, приобретало действительно особенный смысл — для нее самой. Казалось, не тогда, когда спасала Сашу, и не тогда, когда он уходил и она дала согласие на просьбу Командира, и даже не тогда, когда Командир дал ей это задание и она пошла его выполнять, а именно сейчас, передавая разговор с Яниной Осиповной, она будто переступает невидимый порог и вступает в новую жизнь, очень опасную. Но не оттого ли она волнуется, радостно волнуется, что, зная об этой опасности, впервые не чувствует того страха, от которого раньше холодело сердце и млели руки?
В конце рассказа она воскликнула в искреннем восторге:
— Какая у тебя жена, Командир! В такую даже я влюбилась.
Андрей благодарно улыбнулся. А старик засмеялся весело, как молодица, и пожелал:
— Ах, чтоб вам добро было!
Он достал из ящика стола выщербленную, пожелтевшую от времени рюмку, вытер ее рукавом своей заношенной фланелевой сорочки и, налив в нее самогонки, церемонно поднес Ольге:
— Проше, пани.
Ольга взяла рюмку, лизнула и скривилась:
— Тьфу, гадость! Как керосин немецкий!
Захар Петрович покатился со смеху и правда как мальчик Витек, даже слезы на глазах выступили.
— Ты посмотри, Андрей, да она же панской породы! Где она росла, такая княжна? Царский напиток для нее немецкий керосин. Ах, чтоб тебе добро было! Да это же бульбовочка[7] наша дорогая!
Ольгу беспокоило, что Командир, сам большой шутник, — как он разговаривал с ней при прежних встречах! — никак не откликается на шутки. Что его взволновало? На месте человеку не сидится.
Андрей ходил по просторной комнате — от пустой печи до угла, где стояли колода, низкий табурет с кожаным сиденьем и ящичек с сапожными инструментами. Выходит, те сапоги Захар Петрович пошил сам. Однако он не только сапожник, но и плотник, столяр: в большем порядке, чем все остальное имущество, на полке лежали рубанки, стамески, висели на стене пилы-ножовки.
Следя за Андреем, Ольга по-женски быстро и внимательно осматривала жилье, удивилась, что все тут сделано неженскими руками. Даже кровати не было, — спали, вероятно, на лежанке или на широкой печи.
Командир остановился у стола, сказал, обращаясь к старику:
— Понимаешь, Петрович, что меня волнует. За неделю эта третья облава такая, когда оцепляют целый район. Янинина догадка совпала с моими предположениями. О тех облавах я ей не говорил, но видишь, что она передает. Теперь не сомневайся, никого другого так ловить не стали бы, чтобы автобатальон поднимать по тревоге. Только радиста! А он неуловим. Ах, как бы связаться с этим парнем или девушкой! Как это нам нужно, если бы ты знал! Связь с Москвой!
— Раз ему есть что передавать, значит, он связан, с кем нужно.
— Но с кем? С кем?
— Братец ты мой, не одни мы с тобой в Минске. Я тебе рассказывал, кого встретил...
— Я знаю, что не мы одни. Но как нам объединить всех?
— А зачем? Чтобы гитлеровцам легче было нас переловить? Это артисту хочется, чтобы его все знали. А нам с тобой аплодисменты не нужны. Лучше в одиночку.
— Здорово у тебя держится психология единоличника.
Захар Петрович безобидно засмеялся.
— Ты меня хоть горшком называй, только в печь не ставь.
— Боишься огня? — задиристо и едко пошутил Командир.
Но инвалид ответил с отцовской снисходительностью:
7
Бульбовка — самогон из картофеля.