Я любил эту комнату с большими картами под плексигласом, цветными карандашами и командирской линейкой на столе. Жаль, конечно, что отец не летает, он ведь был хорошим пилотом в войну, да и сейчас может По-2 хоть на платок посадить. На бреющем летал ниже земли, вдоль балок. Война научила, чтоб «мессеры» не сшибли. А совсем недавно сады опылял, над нашим абрикосом цветущим прошел. Теперь на земле. И заработок намного меньше. И мама перестала работать – куда ей с такими легкими? А семья увеличилась. С Украины, спасаясь от голода, приехали бабушка и мамина сестра, тетя Надя. На Украине, стало быть, тоже несладко было. И стал отец кормить нас пятерых на свою наземную зарплату.
Тетя Надя долго не могла устроиться на работу. Молодая, а специальности никакой, в оккупации была, да и до войны в школе не Бог весть как училась, в основном на «ДПГ», по-украински – «дуже погано». Поработала на кожевенном заводе, в других местах, но везде недолго, и объясняла это тем, что она «дуже нервена». Я запомнил ее работу в общепитовской столовой, потому что был там, и мне кое-что перепало. Тогда ходили доедать объедки, если достанутся, конечно, и если в тарелке не окажется не всегда докуренная «до фабрики», то есть до названия, «казбечина».
Тетя Надя была не из робких и, когда считала, что ее оскорбляют клиенты, за словом в карман не лазила:
– Выбирай выражения, когда говоришь с интеллигентной женщиной, а то як зафирдефлычу по соплям!
С бабушкой она разговаривала быстро и без знаков препинания, как бы читая нудную повесть, сокращала слова и вместо «я кажу» говорила «я ку». Добрую тетю Надю я любил и называл «Котинские глаза»- за хитроватый кошачий разрез их…
В ту пору мы болели малярией. Мама, бабушка, тетя Надя и я – все болели, кроме отца. Я даже трижды болел. Эпидемия. По дворам ходили фельдшерицы с таблетками желтого американского акрихина. Он был горький-прегорький, и лицо от него становилось желтым. Мама заворачивала таблетку в папиросную бумажку, и я глотал. Болеть не хотелось. Как я ненавидел комаров с длинным хоботком, налетающих из балки, с Бычка, противно гудящих! Были такие, что подбирались тихонько, как глухонемые. Я знал, что из-за них меня трясет в страшном ознобе, мама накрывает меня всеми одеялами и меховой отцовской курткой, и все равно зуб на зуб не попадает. Потрясет- и снова в жар. Градусник показывает 41. Хочется кожу содрать, суставы ломит. Каждый звук бьет по внутренностям. Меняется вкус пищи, и сладкое кажется горьким.
В дни болезни купили мне игрушечную пушку за 12 рублей 50 копеек, тогда это казалось очень дорого, и, значит, я действительно сильно болел, коли мне купили такую. Правда, деньги эти я сам долго собирал в копилке, но игрушки покупались крайне редко.
После малярии я попал на детскую оздоровитель
ную площадку. Страна спасала детей. Первый день прошел в муках. Давали молочную рисовую кашу с растопленным сливочным маслом. Сама белая, а озерко, яркое, как солнце, посредине. Вкусно очень. Впервые ел такую. Целый день болел живот.
Детская площадка помещалась на школьном дворе, где под деревянным навесом нас кормили, лечили и занимали играми. Вечером мама забирала меня домой, и мы шагали мимо стройки, где за колючей проволокой работали пленные немцы, небритые, заросшие, страшные в своих косых пилотках. Ненависти к ним не испытывал. Жалости – тоже. Был страх, а все другие чувства к ним придумались потом. Со мной тогда было именно так. Пленные строили дом и занимались разными поделками на продажу. 5 сентября 1947 года тетя Надя купила у одного из них аккуратную деревянную скамеечку за 5 рублей. До сих пор помню, что почем было и в какой день куплено.
Ходил по стройке сторож георгиевский кавалер, старик Метати. Любил с пленными покалякать: Ганс, у вас в Германии есть колхозы?
Колхозы?! – Ганс таращит глаза и со страхом говорит: – Найн! Нет колхозы…
Будут! – твердо обещает ему Метати.
Найн, найн! – в ужасе машет руками Ганс.
Не переживай- Сталинград был, и колхозы будут,- успокаивает его сторож.
Когда пленных стали возвращать на родину, в фа-терлянд, стало быть, Ганс спросил у Метати:
Вы на нас не обижаетесь, что мы на вас напали?
Мы ни на кого не обижаемся – ни на вас, ни на шведов, ни на татар, ни на поляков.
А кто же, дед, вам теперь без нас все достроит?
Мериканцы напрашиваются.
Мир накалялся, и я не знал тогда, что за океаном уже разработан план «Фентвуд», пострашней «Барбароссы», и для меня и сверстников уготован атомный костер.
Это дело звестное, – комментировал начальник военизированной охраны аэропорта майор Кузьменко. Он всегда так говорил и был спокоен. У себя на службе перед проверкой повесил лозунг: «ВОХРА- родная сестра Красной Армии!». Отчитался на собрании перед
инспектором и закончил речь так: «Мы должны решить тую задачу во что бы то ни стало!»
Вы же майор, надо грамотно говорить, – упрекнул инспектор.
Я хохол, – ответил Кузьменко, – и у меня одни колхозники!
Инспектор стал говорить о недостатках службы, но майор показал ему из кармана горлышко бутылки, и гость выразил надежду, что все недочеты будут устранены.
Это дело звестное,- согласился Кузьменко, и они удалились вдвоем…
Отцу дали путевку в Кисловодск. Отец совсем отощал- скелет, обтянутый кожей. Кисловодск был очень кстати. На курорт ездили поправляться, а не сгонять вес, как сейчас. У приехавшего из отпуска первым делом спрашивали: «Сколько набрал?»
Жить стало полегче. Москва всерьез занялась нашей республикой. Говорили, что раскрыто вредительство в снабжении. Прошел слух, что приедет разбираться сам Сталин, ему много писали. Сталин не Сталин, но прилетел кто-то из очень высокого начальства и меры принял крутые. Потом узнали – Косыгин. Сталин его ценил и снялся с ним на крейсере «Молотов»…
Несколько дней в городе шло выселение. Во дворах стояли грузовики с открытыми бортами. Люди грузили свою мебель, скарб и куда-то уезжали. Никто не плакал, не причитал- словно перебирались в новые квартиры. Так было во многих дворах. Куда переселяли и за что, я не знал.
В ту пору я подружился с добрыми, забитыми молдавскими ребятишками. Коля Епуре и его сестра Тамара жили с матерью и слепой бабкой в землянке. Мы по сравнению с ними были просто аристократами. Да и они на нас смотрели как-то по-другому, словно ожидали от нас самых благородных поступков. Я же однажды что-то не так сделал или сказал, и Тамара выдала мне укоризненно: «Русские, а не имеете совестя!»
Закончилось выселение, прошли суды над работниками торговли и спекулянтами, на улицах стали продавать жареные пирожки с повидлом. В центре города, конечно. В магазинах появился коммерческий
хлеб- по 30 рублей за буханку. Мама давала мне красную тридцатку, и я с темного утра до обеда выстаивал очередь у обшарпанного глиняного магазина…
День, а верней, вечер 15 декабря 1947 года – незабываемый, счастливейший. Отец пришел с работы:
– Сегодня отменены карточки и снижены цены! – Он держал в руке газету. Хлеб, и не только хлеб, теперь можно покупать свободно, сколько хочешь. В такое даже не верилось. Да и сейчас, десятилетия спустя, если вдумаешься, потрясает этот шаг тогдашнего руководства. Только два года как кончилась война, даже Англия сидит на карточках, а у нас отменили! Радость и гордость – вместе.
Еще осенью поговаривали о денежной реформе, и тетя Надя раз, прибежав с базара, сказала, что там уже видели новые деньги: «Сталин нарисован». Рассказывалось и воспринималось как достоверное: и впрямь, реформа свершилась, но на купюрах Сталина не было.
Однако после отмены карточек наша семья не сразу стала жить сытно. Зима 48-го тоже выдалась голодной. Отец по здоровью не летал, да еще его избрали секретарем партийной организации. Иногда я встречал пожилых людей, кому помог отец мой в ту пору: то отрез на костюм выписал, то просто жизнь спас, вовремя отправив в санаторий. Только уже не записывали в его летную книжку, как в годы войны, «спас жизнь экипажу». Себя он только не щадил, мой отец, боевой пилот, сталинский сокол, железный большевик…