Было и еще одно, другим почерком и без начала – от исписанного листа была оторвана неизвестно кем и когда верхняя и нижняя треть, осталось несколько строк, и то часть слов стерлась: «…умер 17 июня. Болел он всего несколько месяцев – с апреля сего года. За месяц до смерти стал кроток, ласков и все мечтал, как выздоровеет и начнет писать красками… Крышку несли девушки, а гроб мы. В церкви, пока несли, звонили…Деревенское кладбище, над могилой поют птицы…»
Алла долго рассматривала этот обрывок, с чем-то сличала, листала разные книги и наконец сказала уверенно, что это скорей всего – письмо Чехова, а значит, другие письма – его рано умершего от чахотки брата-художника. Ваня обомлел.
…На другой день он уже читал письма Антона Павловича Чехова братьям – по полному собранию сочинений, которое стояло у Аллы в комнате (его-то она вчера и листала усердно).
Не просто читал – а зачитался: так это было умно, ясно и благородно. И вообще – Ваню очень интересовало, как жили люди в позапрошлом, ХIХ веке, как они решали свои простые бытовые дела, как складывались, например, отношения родственников. И все это можно было узнать и понять из писем именно Чехова, обремененного многочисленными родными.
Ваня читал – и представлял знакомый ему, немосквичу, не хуже, чем москвичам, не безразличным к Москве, двухэтажный маленький домик на Садово-Кудринской, где до сих пор на двери табличка «Докторъ А. П. Чеховъ». Домик, снятый Чеховым для всей своей разветвленной семьи (у самого – ни жены, ни детей, он заботится о братьях, сестре и родителях).
Вот он пишет из Москвы в Петербург брату Александру, который хочет прислать на попечение родных своих маленьких детей, потерявших мать. Чехов вполне готов этому способствовать. Но: «под непременным условием, – объясняет он брату – и, видно, есть основания для таких объяснений, – что ты поручишься перед кем или перед чем хочешь, что ни трус (Ваня-то Бессонов знает, что «трус» – это на древнем русском «землетрясение», и, читая, с удовольствием вспоминает это свое знание), ни потоп, ни огонь, ни мор, ниже моровая язва («ниже» значит «а также и», а моровая язва – мор, эпидемия какая-нибудь, вроде чумы; все это тоже Ване известно с детства) не могут помешать тебе быть аккуратным, т. е. в определенное число месяца высылать определенное количество рублей. В деньгах вся суть. Ни благочестие дедушки, ни доброта бабушек, ни нежные чувства папеньки, ни великодушие дяденек – ничто не может заменить их (а эти слова уже сам Чехов подчеркнул). Сие помни, как я ежеминутно помню».
Ваня, вообще любивший, как уже давно поняли все наши читатели, слово, восхищался тем, как точно выражает Чехов свою мысль. И не в рассказах даже (это-то само собой), а просто в письмах к брату. Он знал, что родственникам люди пишут обычно кое-как – сойдет!
А тут – меткость, обдуманная точность кратчайших – в одном слове – характеристик. «Благочестие» – это про их отца, который в Таганроге темными зимними утрами, в пять часов, посылал сыновей детьми еще в церковь – они пели вместе с певчими; «доброта» – про мать и тетку, «нежные чувства» к своим детям – самого Александра, «великодушие» (всем в семье известное) дяденьки Антона… Для самого Антона Павловича деньги – совсем не главное, он только и делает, что тратит заработанное на родных. Но хочет внушить Александру, чтоб не надеялся, что его детей по благочестию, доброте и великодушию родных в Москве и без денег прокормят. То есть прокормить-то, может, и прокормят, но нехорошо было бы со стороны Александра на это рассчитывать!
И все это Антон дает ему понять – прямо, а при этом не грубо. Вот в чем секрет его языка!
Понятно и не обидно объясняет он брату (да еще по ходу объяснения снова так талантливо характеризует близких им обоим людей), почему именно нельзя его детей подсовывать под бочок главной бабушки, их с Антоном матери! Тема-то щекотливая. Почему это, может возмутиться брат, я к своей матери не могу ее внуков родных отправить?.. Потому, пишет Чехов, что жить им у нее – «значит, жить у меня… У меня же тесно и для детей положительно нет места…Ты знаешь, что у меня скопление взрослых людей, живущих под одной крышей только потому, что в силу каких-то непонятных обстоятельств нельзя разойтись… У меня живут мать, сестра, студент Мишка (который не уйдет и по окончании курса), Николай, ничего не делающий и брошенный своею обже («обже», понимает, читая, Иван Бессонов, – это французское objet, объект. То есть – объект очередной любви Николая…), пьющий и раздетый… К этому прибавь, что от 3 часов до ночи и во все праздники у меня толчется Иван, по вечерам приходит батька… Все это народ милый, веселый, но самолюбивый, с претензиями, необычайно разговорчивый, стучащий ногами, безденежный… У меня голова кружится. Если же прибавить еще две детские кроватки и няньку, то я должен буду залить воском уши и надеть черные очки… Будь у меня жена и дети, я охотно взял бы к себе хоть дюжину детей, но в мою теперешнюю семью, угнетаемую ненормальностью совместного жития, шумную, денежно беспорядочную… я не решусь взять нового человека, да еще такого, которого надо воспитать и поставить на ноги… Жить детям можно у бабушки Федосьи Яковлевны. Я с ней уже говорил об этом, сообщил твои и мои мотивы, и она охотно согласилась… У меня ломит голову («Еще бы тут не ломило!» – думал Ваня); вероятно, письмо написано нескладно. Жаль, если так. Вообще в голове скверно. Я думаю, что ты поймешь меня. Т. е. меня и мое нутро можешь не понимать, но пойми доводы и соображения».
Ване жаль было Чехова. Такое письмо составить – чтобы брат все понял, но не обиделся… Да за это время Чехов целый рассказ бы написал! Понятно, что «в голове скверно». Мучился, наверно, – как объяснить брату, что для того чтоб писать и тем самым не только читателей радовать, но на всю семью зарабатывать, надо хоть какой-то покой у себя дома иметь?..
Ваня в своей недлинной еще жизни не раз был свидетелем разных родственных разговоров, связанных с деньгами и жильем, – сестер матери, обеих бабушек, обижавшихся на детей и внуков… Он знал уже (и не раз, не вступая в разговоры старших, молча недоумевал), что ничего путного из таких разговоров обычно не получается. Все только друг на друга разобидятся, а то и вообще рассорятся. И в письмах Чехова видел он прямо-таки учебное пособие по поиску таких решений – разумных и ни для кого не обидных.
И еще поразила Ваню эта фраза: «меня и мое нутро можешь не понимать». Ваня столько раз слышал, как и взрослые, и невзрослые восклицают с обидой: «Нет, ты меня не понимаешь!..» Иногда – прямо как в кино, иногда – просто, но все равно – все требуют, именно требуют, чтоб их понимали. А Чехов не требовал. Ему достаточно было, чтоб его доводы понимали – ну просто смысл его слов.
Чем больше листал Ваня тома чеховских писем, въедаясь то в одно, то в другое, особенно же в письма братьям, и в первую очередь Александру, который жил в Петербурге, и Чехов писал ему часто, – тем больше удивлялся тому, почему не вывешивают отрывки из них, крупно напечатанные, – в рамочках, в коридорах старших классов школ и гимназий?
И вдруг Ваня вспомнил, что вывешивать в школах в рамочках – это не он придумал. Как-то минувшей зимой, когда он приехал в Москву на каникулы, собрались они всей компанией у Тома. И Ваня заговорил с ним о любимых книжках. Том (как уже знает читатель первой книги этого повествования) очень любил Михаила Булгакова, а «Мастера и Маргариту» знал чуть ли не наизусть. Но тут он стал рассуждать как раз о повести «Собачье сердце». Ее он тоже очень любил, и телефильм ему нравился, особенно актер Евстигнеев в роли профессора Преображенского. И вот тогда-то, вспомнил Ваня, Том процитировал профессора наизусть: «На преступление не идите никогда, против кого бы оно ни было направлено. Доживите до старости с чистыми руками».
И сказал:
– Вообще-то эти слова надо сегодня вывешивать в рамочках везде, где учатся. В школах, в университетах. А то не все, по-моему, просекают, что к чему.