Доказательство противоестественности великодушного поступка в том, что он вызывает — иногда сразу, иногда спустя месяцы или годы — чувство неловкости, в котором не смеешь признаться никому, даже самому себе.

Во время этой заупокойной службы речь шла только о тьме и вечном сне, и о том, что прах возвращается к праху. А затем, без всякого перехода, покойному обещали вечную радость и все, что из этого следует. Меня покоробила такая непоследовательность, так что я решил уйти, оставив и попа, и покойника.

Уходя, я не мог не подумать о том, что с моей стороны не слишком уместно возражать тем, которые так явно противоречат сами себе.

Какое облегчение — бросить в мусорную корзину рукопись — свидетельницу уже остывшей лихорадки, буйства, от которого осталась лишь подавленность!

Сегодня утром я думал, стало быть, земля ушла у меня из-под ног на добрых четверть часа…

Все, что доставляет неудобства, позволяет нам определить самих себя. Без недомогания нет личности. В этом счастье и несчастье организма, наделенного сознанием.

Если бы описать несчастье было так же просто, как и пережить его!

Ежедневный урок скромности: хоть на мгновение вспомнить о том, что когда-нибудь заговорят о наших бренных останках.

Мы настойчиво утверждаем, что существуют болезни воли, но забываем, что существование воли как таковой сомнительно и что изъявление воли не является нормальным.

После того как я несколько часов разглагольствовал, меня охватывает чувство пустоты. Пустоты и стыда. Разве это прилично — выставлять напоказ свои тайны, изливать душу, болтать о себе без умолку, в то время как наполнявшие мою жизнь мгновения приходили в тишине, когда я вслушивался в нее?

В юности Тургенев повесил в своей спальне портрет Фукье-Тенвиля.

Молодость — повсюду и всегда — идеализировала палачей, если те проявляли жестокость во имя туманных идей и громких слов.

В жизни, как и в смерти, одинаково мало содержания. К несчастью, человек всегда узнаёт об этом слишком поздно, когда это знание уже не помогает ни жить, ни умереть.

Вы успокаиваетесь, забываете о своем враге, который не спит и ждет. Тем не менее в момент его нападения нужно быть готовым. Вы одержите над ним верх, ибо он будет ослаблен тем неимоверным расходом энергии, которого требует ненависть.

Из всего, что мы испытываем, ничто не дает такого ощущения причастности к самой истине, как приступы беспричинного отчаяния: рядом с этим все кажется несерьезным, фальшивым, лишенным и содержания, и занимательности.

Усталость, не зависящая от изношенности организма, вечная усталость, от которой не помогает никакой отдых и над которой не властен даже последний покой.

Все действует благотворно, если только ежеминутно не задаваться вопросом, в чем смысл наших поступков: всё следует предпочесть этому единственно важному вопросу.

Когда в свое время я занимался Жозефом де Местром, я объяснял характер моего персонажа, нагромождая одну за другой мелкие подробности, а мне следовало бы вспомнить о том, что ему удавалось спать не более трех часов в сутки. Одного этого достаточно, чтобы понять крайности, свойственные мыслителю или кому угодно другому. Тем не менее я так и не упомянул об этом факте. Это упущение тем более непростительно, что все человечество разделяется на спящих и бодрствующих — два вида существ, которые навсегда останутся чуждыми друг другу и которых объединяет лишь физический облик.

Мы вздохнули бы с облегчением, если бы в одно прекрасное утро узнали, что почти все наши ближние испарились, словно по волшебству.

Надо иметь недюжинную предрасположенность к религии, чтобы убежденно произносить слово «быть»; нужно веровать, чтобы просто сказать о чем-то или о ком-то, что он есть.

Любое время года — это испытание: природа меняется и обновляется только затем, чтобы ударить по нам.

В основе даже самой незначительной мысли неуловимо присутствует легкое нарушение равновесия. Что же тогда сказать о том, кто был первоисточником мысли как таковой?

Если в примитивных обществах от стариков отделываются несколько поспешно, то в цивилизованных наоборот — им потакают и осыпают их почестями. Будущее без всяких сомнений сохранит лишь первую модель.

Что проку отрекаться от религиозных или политических верований — вы сохраните в себе те же упорство и нетерпимость, которые подвигли вас принять эти верования. Вы все равно будете неистовствовать, но ваша ярость будет направлена против отвергнутой веры; фанатизм, свойственный вашей натуре, выживет независимо от убеждений, которые вы можете либо защищать, либо отвергать. Сущность — ваша сущность — остается прежней, и изменить ее, меняя собственные мнения, вам вряд ли удастся.

«Зогар» ставит нас в тупик: если он говорит правду, то бедняк предстает перед Богом, имея только собственную душу, остальные же — не имея ничего, кроме тела.

Раз невозможно составить по этому поводу какое-либо мнение, лучше еще подождать.

Не стоит путать талант и остроумие. Чаще всего остроумие присуще дилетантам.

С другой стороны, как же иначе придать остроту истинам и заблуждениям?

Каждое мгновение я поражаюсь тому, что нахожусь именно в этом мгновении.

Из десятка грез, которым мы предаемся, только одна имеет смысл, да и то вряд ли! Все остальное — мусор, примитивно-тошнотная литературщина, картинки, намалеванные кретином.

Затянувшиеся грезы свидетельствуют о скудоумии «мечтателя», который, не умея вовремя поставить точку, безуспешно силится найти какую-нибудь развязку, подобно драматургу, нагромождающему сюжетные ходы, потому что не знает, как и где ему надо остановиться.

Мои неприятности, или скорее мои несчастья, проводят политику, недоступную моему пониманию. Бывает, они сговариваются друг с другом и идут вместе, а порой каждое идет своим чередом; очень часто между ними происходят столкновения, но независимо от того, пребывают они в согласии или в раздоре, они ведут себя так, будто их проделки меня не касаются, словно я всего лишь оторопевший зритель.

Для нас важно лишь то, чего мы не совершили, чего мы не могли совершить, так что от жизни остается только то, чем она не была.

Мечтать о таком разрушении, которое не пощадило бы ни одного из следов, оставленных первоначальным взрывом.