К Ане (девочка 17–18 лет, «молодая и тоненькая» – к Вл. И. Немировичу-Данченко, 2 сентября 1903 г.; «Аня прежде всего ребенок, веселый до конца, не знающий жизни и ни разу не плачущий, кроме II акта, где у нее только слезы на глазах» – к О. Л. Книппер, 21 октября 1903 г.; «…куцая роль, неинтересная» – к ней же, 1 ноября 1903 г.; «Аню может играть кто угодно, хотя бы совсем неизвестная актриса, лишь бы была молода, и походила на девочку, и говорила бы молодым, звонким голосом. Эта роль не из важных» – Немировичу-Данченко, 2 ноября 1903 г.).
К Варе («роль комическая», «приемыш, 22 лет» – к О. Л. Книппер, 5 и 6 марта 1903 г.; «ты будешь играть глупенькую», «монашка, глупенькая» – ей же, 11 февраля и 1 ноября 1903 г.; «сериозная, религиозная девица» – К. С. Станиславскому, 30 октября 1903 г.).
К Симеонову-Пищику (радость по поводу того, что образ понравился актерам – к О. Л. Книппер, 23 октября 1903 г.).
К Епиходову (разрешение И. М. Москвину, игравшему роль, произнести слова в IV акте: «Что же, это со всяким может случиться» – к О. Л. Книппер, 20 марта 1904 г.).
К Шарлотте («роль важная» – Немировичу-Данченко, 2 ноября 1903 г.; «Тут должна быть актриса с юмором» – к О. Л. Книппер, 14 октября 1903 г.; пожелание актрисе К. П. Муратовой, которая получила эту роль, быть смешной на сцене, какой она иногда бывает и в жизни – к ней же, 8 ноября 1903 г.).
Заканчивая пьесу, Чехов оценил ее в целом как новый этап своего драматургического творчества: «Мне кажется, что в моей пьесе, как она ни скучна, есть что-то новое. Во всей пьесе ни одного выстрела, кстати сказать»; «Люди у меня вышли живые…» – к О. Л. Книппер, 25 и 27 сентября 1903 г. Приведенные выше замечания о скупости декораций, о «необычайной для сцены» дали, а также желание дать возможно меньше действующих лиц («этак интимнее» – к О. Л. Книппер, 21 марта 1903 г.; впрочем, это намерение не было осуществлено: действующих лиц в «Вишневом саде» приблизительно столько же, сколько в «Трех сестрах», и больше, чем в «Дяде Ване») – все это свидетельствует о стремлении к особой строгости и обобщенности драматургического рисунка.
К тому же поэтическому ряду, что и «даль» во II действии, относятся и образ цветущей вишни в I действии и вообще всего вишневого сада как главного объекта заботы действующих лиц, и звук лопнувшей струны во II и IV действиях. Этим элементам реалистической символики Чехов придавал большое значение. Хотя, как известно, он опасался некоторых излишеств в звуковом оформлении спектакля (и деликатно писал Станиславскому по поводу II акта: «…сенокос бывает обыкновенно 20–25 июня, в это время коростель, кажется, уже не кричит, лягушки тоже уже умолкают к этому времени. Кричит только иволга» – 23 ноября 1903 г.), звучание «лопнувшей струны» казалось ему очень важным, о чем вспоминает, в частности, Ф. Д. Батюшков («У меня там <…> должен быть слышен за сценой звук, сложный, коротко не расскажешь, а очень важно, чтобы было то именно, что мне слышалось. И ведь Константин Сергеевич нашел как раз то самое, что нужно…» («Две встречи с А. П. Чеховым». – «Солнце России», 1914, июнь, № 228/25; «Литературная Россия», 1974, 1 ноября, № 44, стр. 14).
Многочисленные указания Чехова на необычность фигуры купца и ее центральное положение в пьесе, посвященной разорению помещичьего имения, были косвенным признанием новизны этого образа. Наконец, замысел «веселой комедии», которого Чехов старался держаться до конца, – при драматической ее фабуле – был также сознательной попыткой ввести новизну в решение драматургического конфликта. Чехов признавал, уже в разгаре работы, и «трудность сюжета» вообще (Станиславскому, 28 июля 1903 г.), и трудность работы особенно над вторым актом (Немировичу-Данченко, 2 сентября 1903 г.).
Торопясь отослать дважды переписанную рукопись, Чехов все же не был вполне доволен итогами своей работы. Он считал, что ему надо еще доделать IV акт, кое-что «пошевелить» во II акте и изменить три фразы в окончании III акта, «а то, пожалуй, похоже на конец „Дяди Вани“» (к О. Л. Книппер, 17 октября 1903 г.).
И когда пришли первые восторженные телеграммы (от О. Л. Книппер и Немировича-Данченко), он признался жене: «Я все трусил, боялся. Меня главным образом пугала малоподвижность второго акта и недоделанность некоторая студента Трофимова. Ведь Трофимов то и дело в ссылке, его то и дело выгоняют из университета, а как ты изобразишь сии штуки?» (19 октября 1903 г.).
Первое опасение оправдалось во время репетиций, вопрос о Трофимове возник во время прохождения рукописи через цензуру. Чехов еще долго продолжал вносить исправления в текст.
14 октября 1903 г., таким образом, завершился лишь первый этап создания пьесы.
5
В драматическую цензуру пьеса поступила в ноябре 1903 г. Цензор потребовал замены двух обличительных реплик Трофимова во II действии, и Чехову пришлось пойти на уступку (см. выше исправления двух реплик). Социальный смысл реплики – о положении рабочих – был тем самым заменен нравственным, а во второй реплике пришлось завуалировать мотив социального контекста варьированием уже высказанной выше мысли о «голосах», которые слышны «с каждой вишни в саду…»
Цензура продолжала следить за пьесой и после ее постановки в Художественном театре (см. донесение П. М. Пчельникова, фактического цензора частных театров Москвы, в Главное управление по делам печати от 28 мая 1904 г. – Ежегодник МХАТ 1948 года, т. I. М., 1950, стр. 689).
В декабре 1903 г. Чехов приехал на репетиции и здесь продолжал работу над пьесой. Встреча с театром, однако, была далеко не идиллической. Продолжались трудности, возникшие еще в октябре на стадии распределения ролей.
Как и в процессе создания «Трех сестер», Чехов писал «Вишневый сад» в значительной степени в расчете на определенных актеров.
А. Л. Вишневский с самого начала – еще с замысла «безрукого помещика» – казался ему будущим исполнителем роли Гаева; А. Р. Артем – роли старого лакея, т. е. Фирса; работая над Раневской, которую он называл поначалу «старухой», Чехов надеялся, что театр позаботится о новой актрисе для этой роли; Лопахина создавал специально для Станиславского, Трофимова – для Качалова, Симеонова-Пищика – для Грибунина; Епиходова, он рассчитывал, сыграет хорошо Лужский, Яшу – Москвин, Варю – Книппер, прохожего – Громов. Для Ани он просил найти любую молоденькую актрису (см. выше), для Шарлотты он не видел в труппе подходящей актрисы, кроме той же Книппер (см. письмо Немировичу-Данченко, 2 ноября 1903 г.).
В спектакле роли были распределены иначе: Лопахин – Леонидов, Раневская – Книппер, Гаев – Станиславский, Аня – Лилина, Варя – Андреева, Шарлотта – Муратова, Епиходов – Москвин, Яша – Александров. Роли Трофимова, Пищика, Фирса, Дуняши и прохожего исполнялись актерами, которых предлагал Чехов. Разногласия с руководителями театра по поводу распределения ролей волновали Чехова особенно в связи с Лопахиным («Леонидов сделает кулачка», – писал он Станиславскому 30 октября 1903 г. и впоследствии был недоволен исполнением этой «центральной» роли), Шарлоттой (комическое начало в пьесе, которым Чехов так дорожил, делало роль гувернантки-фокусницы «важной») и Раневской (см. упрек Немировичу-Данченко в письме от 2 ноября 1903 г.). Правда, некоторыми переменами в ролях Чехов остался доволен (особенно Москвиным: «выйдет великолепный Епиходов» – Немировичу-Данченко, 2 ноября 1903 г.). На репетициях Москвин очень понравился Чехову: «Я же именно такого и хотел написать. Это чудесно, послушайте!…» – записал его слова Станиславский, добавив от себя: «Помнится, что Чехов дописал роль в тех контурах, которые создавались у Москвина».
Недовольство Чехова многими исполнителями – не только Леонидовым, но и теми, кого он сам предлагал: Халютиной, Александровым, Артемом – омрачало его настроение на репетициях. И на премьере, как писал Чехов Ф. Д. Батюшкову 19 января 1904 г., актеры играли «растерянно и не ярко».
Второе расхождение с театром тоже началось до репетиций – в связи с откликами театра на посланную рукопись. В откликах были моменты, насторожившие Чехова. Первой прочитала пьесу Книппер, получив ее 18 октября 1903 г., и в телеграмме писала: «Дивная пьеса. Читала упоением, слезами». На следующий день – в письме: «Я с жадностью глотала ее. В 4-м акте зарыдала <…> Очень драматичен 4-й акт <…> Вся драма какая-то для тебя непривычно крепкая, сильная, ясная <…> А вообще ты такой писатель, что сразу никогда всего не охватишь, так все глубоко и сильно» (Книппер-Чехова, ч. 1, стр. 304–305). 18-го же состоялось чтение пьесы перед частью труппы Немировичем-Данченко, после чего он отправил Чехову большую телеграмму; в ней говорилось: «Мое личное первое впечатление – как сценическое произведение, может быть, больше пьеса, чем все предыдущие. Сюжет ясен и прочен. В целом пьеса гармонична. Гармонию немного нарушает тягучесть второго акта. Лица новы, чрезвычайно интересны и дают артистам трудное для выполнения, но богатое содержание». Далее, похвалив всех героев и лишь отметив, что «слабее» Трофимов, Немирович-Данченко писал о композиционно-жанровых особенностях пьесы: «Самый замечательный акт по настроению, по драматичности и жестокой смелости последний, по грации и легкости превосходен первый. Новь в твоем творчестве – яркий, сочный и простой драматизм. Прежде был преимущественно лирик, теперь истинная драма <…> не нравятся некоторые грубости деталей, есть излишества в слезах. С общественной точки зрения основная тема не нова, но взята ново, поэтично и оригинально» (Ежегодник МХТ, стр. 161–162). О впечатлении Станиславского, прочитавшего пьесу 19 октября, Книппер сообщала: «Конст. Серг., можно сказать, обезумел от пьесы. Первый акт, говорит, читал, как комедию, второй сильно захватил, в третьем я потел, а в четвертом ревел сплошь» (Книппер-Чехова, ч. 1, стр. 307). В телеграмме от 20 октября 1903 г. Станиславский пьесу также назвал лучшей из всех написанных Чеховым, а автора – гениальным; в телеграмме от 21 октября он сообщил о единодушном успехе пьесы при чтении всей труппе, с деталью: «Плакали в последнем акте». В подробном письме от 22 октября он писал Чехову: «Это не комедия, не фарс, как Вы писали <имелось в виду письмо Чехова М. П. Лилиной от 15 сентября 1903 г. – см. выше>, – это трагедия, какой бы исход к лучшей жизни Вы ни открывали в последнем акте <…> При первом чтении меня смутило одно обстоятельство: я сразу был захвачен и зажил пьесой. Этого не было ни с „Чайкой“, ни с „Тремя сестрами“. Я привык к смутным впечатлениям от первого чтения Ваших пьес. Вот почему я боялся, что при вторичном чтении пьеса не захватит меня. Куда тут!! Я плакал, как женщина, хотел, но не мог сдержать<ся>. Слышу, как Вы говорите: „Позвольте, да ведь это же фарс…“ Нет, для простого человека это трагедия» (Станиславский, т. 7, стр. 265–266). Когда немного стихло возбуждение после чтений, М. П. Лилина писала Чехову: «Когда читали пьесу, многие плакали, даже мужчины; мне она показалась жизнерадостной <…>, а сегодня, гуляя, я услыхала осенний шум деревьев, вспомнила „Чайку“, потом „Вишневый сад“, и почему-то мне представилось, что „Вишневый сад“ не пьеса, а музыкальное произведение, симфония. И играть эту пьесу надо особенно правдиво, но без реальных грубостей…» (11 ноября 1903 г. – Ежегодник МХТ, стр. 238). В ноябре писал и А. Л. Вишневский: «Это не пьеса, а самые дорогие кружева, название которых я забыл. Но по исполнению, по-моему, это самая трудная из всех Ваших пьес. Так по крайней мере мне кажется» (ГБЛ).