Я, в самом деле, был счастлив!

Но как повредилось мое сознание! Как много новых красок приобрел окружающий меня мир!

Я гулял в парке и ни о чем не размышлял, кроме войны. Садился на лавочки и равнодушно отмечал деревья, из-за которых удобнее пустить в меня пулю. Останавливался в каком-нибудь кафе и всегда прислушивался к играющим там песням. Не проплачет ли "Кукушка", не прогремит ли "Черный тюльпан". Я встречался с девушками и, глядя на них, почему-то представлял их мертвыми. Убитыми, брошенными с прострелянной головой. Представлял не от какого-то садизма, не в приступе какой-то жестокости. Нет. Эта картина была меркой моей симпатии к ним. Я видел их мертвыми и только тогда разбирался в своих чувствах. Только тогда мог точно сказать, которая из них не безразлична моему сердцу. Меня притягивали все заброшенные, все недостроенные в городе здания. Только они, нежилые эти дома, казались мне по-настоящему завершенными шедеврами архитектуры. Только они были достойны моего восхищения. Я ходил вечерами смотреть на городские огни и вновь видел перед собой походные костры и пожары. Я не общался с людьми, которые не были "там", а, если и вступал в разговор, то просто не слышал их. Я закрывал глаза и вновь возвращался в Чечню…

Нет, война не стала моим кумиром. И она не преследовала меня. Она как-то тихо вошла в этот мир и сделалась неотложной его частью. Стала его украшением, его богатством. Его богатством!.. Я не знал раньше, как звучит тишина. Ни разу в жизни не слышал ее голоса. Не чувствовал, как пахнет трава, лес, воздух. Не видел вокруг никакого другого горя, кроме мелочного своего. А теперь все это со мной! Пусть, пройденные мною дороги, притупили остроту моих глаз, убавили чуткость моих ушей, пошатнули мое здоровье. Но теперь я вижу и слышу больше, чем прежде! Теперь я познал цену всему! И жизни, и смерти, и красоте, и правде, и лжи.

Я, наконец-то, обрел самого себя! Благословенна земля Чечни, что дала мне такое богатство!

Как тяжело было тогда, в августе 2000-го, покидать Кавказ. Нас увозила колонна и я, сидя у кунге ЗИЛа, долго смотрел, как отступают, становятся темными и мелкими, грозные наши вершины. И все не мог отвязаться от навалившейся вдруг тоски. И не мог понять, откуда она взялась. Да видно сердце чувствовало, что ненадолго уходит отсюда.

И вот совсем наоборот случилось в этот раз. Мы улетали "бортом", и я даже не оглянулся, даже не помахал напоследок рукой. И так легко, без всякой тоски, без жалости и сожалений, ступил на спущенный вертолетный трап. Мне больше не нужны были, стоящие за спиной горы. На мою жизнь пришлось достаточно этой беды.

…А где-то, в самой глубине души, я знал точно одно: мне еще придется вернуться. Быть может, через много лет. И, как оправдание, повторял себе: "Кто-то должен".

Всё возвратилось на свои места. И во многом не так, как я бы того пожелал. Самое страшное ранение ждало меня здесь…Мне казалось, я давно смирился с Ее молчанием, давно пережил бури собственных чувств. Но всё это было там. А теперь, когда мы встретились здесь, когда я заглянул Ей в глаза, и понял, что все кончено, меня словно вернули обратно. К тем светлым дням, где у залитых дождями костров, я читал непослушными губами, посвященные Ей стихи. Где, закрывшись от воды, их переписывали в блокноты, сидевшие рядом друзья. К тому времени, когда я еще верил, что Она обязательно отогреет замерзшие мои губы…

Но война научила меня гордости. И отучила от слез. Я ушел спокойно, ушел навсегда, и не показал своей боли.

…А она не могла оставить меня, тайная моя боль. Она все терзала и терзала сердце.

Куда он уплыл, неуловимый корабль моей Любви? В какие гавани подался теперь, мой летучий голландец? И не напрасно ли я жду у берега, куда он никогда не придет? А ведь был день, и была буря! Буря, что так трепала, так швыряла по волнам древнее мое судно. Что так хотела отправить его на дно. И свершила бы это, если бы я был один. Если бы не было рядом Ее.

Но вот отходили волны, отсверкали молнии, и он уплыл, печальный корабль моих надежд. Окончился горький этот круиз, и в пустом порту я сошел один на долгожданную сушу. И потерял под ногами землю. Зашатался, заболел, загрустил… Захотел снова вернуться к штормам.

И все же осталась одна пристань, где можно снова увидеть знакомые мне паруса, можно заново пережить уже уходящие чувства. Там, на чеченской земле, я навсегда сохранил Ее имя. Я написал его на каменной стене, случайно подвернувшейся зеленой машинной краской. Написал второпях, дурно, с потеками, большими кривыми буквами. Я ведь вечно куда-то спешил. Я ведь не знал, что придется все равно опоздать. Придется сойти одному в пустынной гавани почивших своих надежд…

Что ж… Плыви, мой летучий голландец! И забери с собой черную мою печаль, освободи уставшее мое сердце. Плыви, и дай отдых, который я заслужил.

И все же, если не сгинешь в пучине, обязательно возвращайся к моему берегу. Нам нужно отыскать заново потерянную нашу Любовь. У нас с тобой четыре мировых океана…

Уже давно никто не стрелял, не будил среди ночи, не нужно было куда-то бежать, вздрагивать при каждом звуке и шорохе. Все ушло и провалилось в прошлое. Ушли своей дорогой бесконечные походные несчастья, разбежались, не выдержав тишины, военные злые тревоги, утратили в каменных стенах свою силу суровые ледяные ветра. И покинула бессонница мой родительский дом.

И все же Чечня не отпускала меня ни на час. И каждая ночь возвращала меня обратно. Но утром я не всегда помнил, что именно видел во сне. Их было так много, обрывочных этих сновидений, и я так хотел избавиться от них, что намеренно гнал их от себя, намеренно ослаблял память. И помнил только один сон. Он приходил постоянно — этот несбывшийся в жизни кошмар:

Я стою на коленях у кучи наломанных ветвей, пытаясь развести костер последней оставшейся спичкой. Она пылает в ладонях и не может зажечь бурьян. Еще немного, и синеет ее желтое пламя. Всё… Уже не будет огня и впереди только сырая зимняя ночь. Я поднимаю глаза, а вокруг меня сидит взвод. Сидят Хохол, Фикса, Дух, Старый, Бурят… Усталые, замотавшиеся, на голой грязной земле. И никто не видит меня, все смотрят только в костер…

Но пропадали сны, и меня поднимал на ноги день. Я выходил в город, и все еще шарахался от каждого звука и свиста, подавляя в себе желание броситься на землю. Все еще боялся наступить на газон, хотя уже давно не рвались под ногами мины и фугасы. А еще со мной случилось нечто непоправимое и страшное: я полюбил одиночество. Полюбил его давно и только сейчас понял, насколько велико мое чувство. Теперь я мог часами сидеть в своей комнате, часами одиноко бродить по улицам. Мне не нужна была ни одна живая душа. С ними было так сложно, с окружающими меня людьми, они всегда требовали общения, присутствия, постоянно отвлекали, задавали свои вопросы. А мне не хватало покоя. Не хватало мертвой пугающей тишины.

Все те реабилитационные центры, которые нам предлагали теперь, не могли вернуть и части утраченного нами. Не могли сделать нас прежними. Я не был в них, но почему-то уверен, что там не лечат, а лишь заново заставляют пережить прошлые потрясения. Лишь заново калечат. Один врач, что однажды вызвал меня на беседу, долго и напрасно рассказывал о каком-то смысле жизни, о каком-то ее будущем… А я сидел, смотрел в стену и, думал лишь о том, когда же он кончится, нелепый наш разговор. "Какой там смысл жизни, какое там ее будущее?.. — думал я. — Это говоришь мне ты, который давно спятил сам, общаясь с душевнобольными. Который вряд ли держал оружие и на простой срочной службе. Который удивится синим разорванным животам и плоским раздавленным головам"…Если бы он налил мне водки и рассказал любую собственную беду, наверное, я бы поразился ее ничтожности и, наверное, мне бы сделалось легче. Но он ничего не сказал про себя, и мы так и не поняли друг друга. "Помог хоть чем-то?" — был его последний наивный вопрос. Но я не мог обидеть доброго этого человека, не мог сказать ему правду. И, вместо "Нет", ответил "Не знаю…"